Шагреневая кожа - де Бальзак Оноре - Страница 47
- Предыдущая
- 47/62
- Следующая
Вначале злоязычники прохаживались на их счет в салонах, но вскоре пронесшийся над Парижем вихрь событий заставил забыть о безобидных влюбленных; к тому же ведь была объявлена их свадьба. Это несколько оправдывало их в глазах блюстителей нравственности; да и слуги у них подобрались, против обыкновения, скромные, — таким образом, за свое счастье они не были наказаны какими-либо слишком неприятными сплетнями.
В конце февраля, когда стояли довольно теплые дни, уже позволявшие мечтать о радостях весны, Полина и Рафаэль завтракали вместе в небольшой оранжерее, представлявшей собой нечто вроде гостиной, полной цветов; дверь ее выходила прямо в сад. Бледное зимнее солнце, лучи которого пробивались сквозь редкий кустарник, уже согревало воздух. Пестрая листва деревьев, купы ярких цветов, причудливая игра светотени — все ласкало взор. В то время как парижане еще грелись возле унылых очагов, эти юные супруги веселились среди камелий, сирени и вереска. Их радостные лица виднелись над нарциссами, ландышами и бенгальскими розами. Эта сладострастная и пышная оранжерея была устлана африканской циновкой, окрашенной под цвет лужайки. На обитых зеленым тиком стенах не было ни пятнышка сырости. Мебель была деревянная, на вид грубоватая, но прекрасно отполированная и сверкавшая чистотой. Полина вымазала в кофе мордочку котенка, присевшего на столе, куда его привлек запах молока; она забавлялась с ним, — то подносила к его носу сливки, то отставляла, чтобы подразнить его и затянуть игру; она хохотала над каждой его ужимкой и пускалась на всякие шутки, чтобы помешать Рафаэлю читать газету, которая и так уже раз десять выпадала у него из рук. Как все естественное и искреннее, эта утренняя сцена дышала невыразимым счастьем.
Рафаэль прикидывался углубленным в газету, а сам украдкой посматривал на Полину, резвившуюся с котенком, на свою Полину в длинном пеньюаре, который лишь кое-как ее прикрывал, на ее рассыпавшиеся волосы, на ее белую ножку с голубыми жилками в черной бархатной туфельке. Она была прелестна в этом домашнем туалете, очаровательна как фантастические образы Вестолла[68], ее можно было принять и за девушку и за женщину, скорее даже за девушку, чем за женщину; она наслаждалась чистым счастьем и познала только первые радости любви. Едва лишь Рафаэль, окончательно погрузившись в тихую мечтательность, забыл про газету, Полина выхватила ее, смяла, бросила этот бумажный комок в сад, и котенок побежал за политикой, которая, как всегда, вертелась вокруг самой себя. Когда же Рафаэль, внимание которого было поглощено этой детской забавой, возымел охоту читать дальше и нагнулся, чтобы поднять газету, каковой уже не существовало, послышался смех, искренний, радостный, заливчатый, как песня птицы.
— Я ревную тебя к газете, — сказала Полина, вытирая слезы, выступившие у нее на глазах от этого по-детски веселого смеха. — Разве это не вероломство, — продолжала она, внезапно вновь становясь женщиной, — увлечься в моем присутствии русскими воззваниями и предпочесть прозу императора Николая[69] словам и взорам любви?
— Я не читал, мой ангел, я смотрел на тебя. В эту минуту возле оранжереи раздались тяжелые шаги садовника, — песок скрипел под его сапогами с подковками.
— Прошу прощения, господин маркиз, что помешал вам, и у вас также, сударыня, но я принес диковинку, какой я еще сроду не видывал. Я только что, дозвольте сказать, вместе с ведром воды вытащил из колодца редкостное морское растение. Вот оно! Нужно же так привыкнуть к воде, — ничуть не смокло и не отсырело. Сухое, точно из дерева, и совсем не осклизлое.
Конечно, господин маркиз ученее меня, вот я и подумал: нужно им это отнести, им будет любопытно.
И садовник показал Рафаэлю неумолимую шагреневую кожу, размеры которой не превышали теперь шести квадратных дюймов.
— Спасибо, Ваньер, — сказал Рафаэль. — Вещь очень любопытная.
— Что с тобой, мой ангел? Ты побледнел! — воскликнула Полина.
— Ступайте, Ваньер.
— Твой голос меня пугает, — сказала Полина, — он как-то странно вдруг изменился… Что с тобой? Как ты себя чувствуешь? Что у тебя болит? Ты нездоров? Доктора! — крикнула она. — Ионафан, на помощь!
— Не надо, Полина, — сказал Рафаэль, уже овладевая собой. — Пойдем отсюда. Здесь от какого-то цветка идет слишком сильный запах. Может быть, от вербены?
Полина набросилась на ни в чем не повинное растение, вырвала его с корнем и выбросила в сад.
— Ах ты, мой ангел! — воскликнула она, сжимая Рафаэля в объятиях таких же пылких, как их любовь, и с томной кокетливостью подставляя свои алые губы для поцелуя. — Когда ты побледнел, я поняла, что не пережила бы тебя: твоя жизнь — это моя жизнь. Рафаэль, проведи рукой по моей спине. Там у меня все еще холодок, ласка смерти. Губы у тебя горят. А рука?.. Ледяная!
— добавила она.
— Пустое! — воскликнул Рафаэль.
— А зачем слеза? Дай я ее выпью.
— Полина, Полина, ты слишком сильно меня любишь!
— С тобой творится что-то неладное, Рафаэль… Говори, все равно я узнаю твою тайну. Дай мне это, — сказала она и взяла шагреневую кожу.
— Ты мой палач! — воскликнул молодой человек, с ужасом глядя на талисман.
— Что ты говоришь! — пролепетала Полина и выронила вещий символ судьбы — Ты любишь меня? — спросил он.
— Люблю ли? И ты еще спрашиваешь!
— В таком случае оставь меня, уйди! Бедняжка ушла.
— Как! — оставшись один, вскричал Рафаэль. — В наш просвещенный век, когда мы узнали, что алмазы суть кристаллы углерода, в эпоху, когда всему находят объяснение, когда полиция привлекла бы к суду нового мессию, а сотворенные им чудеса подверглись бы рассмотрению в Академии наук, когда мы верим только в нотариальные надписи, я поверил — я! — в какой-то «Манэ-Текел-Фарес». Но, клянусь богом, я не могу поверить, что высшему существу приятно мучить добропорядочное создание… Надо поговорить с учеными.
Вскоре он очутился между Винным рынком, этим огромным складом бочек, и приютом Сальпетриер, этим огромным рассадником пьянства, около небольшого пруда, где плескались утки самых редкостных пород, сверкая на солнце переливами своих красок, напоминавших тона церковных витражей. Здесь были собраны утки со всего света; крякая, кувыркаясь, барахтаясь, образуя нечто вроде утиной палаты депутатов, созванной помимо их воли, но, по счастью, без хартии и без политических принципов, они жили здесь, не опасаясь охотников, но порою попадая в поле зрения естествоиспытателя.
— Вот господин Лавриль, — сказал сторож Рафаэлю, который разыскивал этого великого жреца зоологии.
Маркиз увидел невысокого роста господина, с глубокомысленным видом рассматривавшего двух уток. Ученый этот был человек средних лет; приятным чертам его лица придавало особую мягкость выражение радушия; во всем его облике чувствовалась беспредельная преданность науке; из-под парика, который он беспрестанно теребил и в конце концов забавно сдвинул на затылок, видны были седые волосы, — такая небрежность изобличала в нем страсть к науке и ее открытиям, а эта страсть — как, впрочем, и всякая другая — столь властно обособляет нас от внешнего мира, что заставляет забывать о самом себе. В Рафаэле заговорил ученый и исследователь, и он пришел в восторг от этого естествоиспытателя, который не спал ночей, расширяя круг человеческих познаний, и самими ошибками своими служил славе Франции; впрочем, щеголиха, наверно, посмеялась бы над тем, что между поясом панталон и полосатым жилетом ученого виднелась щелочка, стыдливо прикрываемая, однако же, сорочкою, которая собралась складками оттого, что г-н Лавриль беспрестанно то наклонялся, то выпрямлялся, как этого требовали его зоогенетические наблюдения.
После первых приветственных слов Рафаэль счел своим долгом обратиться к г-ну Лаврилю с банальными комплиментами по поводу его уток.
— О, утками мы богаты! — ответил естествоиспытатель. — Впрочем, как вы, вероятно, знаете, это самый распространенный вид в отряде перепончатолапых. Он заключает в себе сто тридцать семь разновидностей, резко отличающихся одна от другой, начиная с лебедя и кончая уткой зинзин; у каждой свое наименование, свой особый нрав, свое отечество, особая внешность и не больше сходства с другой разновидностью, чем у белого с негром. В самом деле, когда мы едим утку, мы часто и не подозреваем, как распространена…
68
Вестолл Ричард (1765-1836) — английский художник, иллюстратор Мильтона и Шекспира.
69
Проза императора Николая — Имеется в виду воззвание Николая I к полякам после подавления восстания в Польше в 1830 году.
- Предыдущая
- 47/62
- Следующая