Живая вода. Советский рассказ 20-х годов - Иванов Всеволод - Страница 81
- Предыдущая
- 81/109
- Следующая
— П… по вашим дорогам, — заговорил я деревянными, синенькими губами, — нужно п… привыкнуть ездить.
И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно, и не был виноват в такой дороге.
— Эх… товарищ доктор, — отозвался возница, тоже еле шевеля губами под светлыми усишками, — пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу.
Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию — двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки мозгах полный тенор с голубыми ляжками:
— «Привет тебе… при-ют свя-щенный…»
Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины… ах, прощай.
«Я тулуп буду в следующий раз надевать… — в злобном отчаянии думал я и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, — я… хотя в следующий раз будет уже октябрь… хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Грачевку… Подумайте сами… ведь ночевать пришлось! Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме… ночь… в Грабиловке пришлось ночевать… учитель пустил… А сегодня утром выехали в семь утра… И вот едешь… батюшки-с-светы… медленнее пешехода. Одно колесо ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги — бух… потом на бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, валишь одно и то же, одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые драные избы, штук пять и шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом».
Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам.
— Эх ты, Госпо… — начал возница испуганно, но я никаких претензий не предъявлял — ноги у меня были все равно хоть выбрось их.
— Эй, кто тут? Эй! — закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. — Эй, доктора привез!
Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли к ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек в рваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз, подбежал на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском приветствовал меня:
— Здравствуйте, товарищ доктор.
— Кто вы такой? — спросил я.
— Егорыч я, — отрекомендовался человек, — сторож здешний. Уж мы вас ждем, ждем…
И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Я захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынуть портмоне.
Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен огонь. Направляясь в мурьевскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себе слово держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому приходилось представляться:
— Доктор такой-то.
И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал:
— Неужели? А я-то думал, что вы еще студент.
— Нет, я кончил, — хмуро отвечал я и думал «очки мне нужно завести, вот что». Но очки было заводить не к чему, глаза у меня были здоровые, и ясность их еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться от всегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался выработать особую, внушающую уважение, повадку. Говорить пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности сдержать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило все это, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо.
В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил. Сидел, скорчившись, сидел в одних носках, и не где-нибудь в кабинете, а сидел в кухне и, как огнепоклонник, вдохновенно и страстно тянулся к пылающим в плите березовым поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дном кверху кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними ободранный, голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его разноцветные перья грудой. Дело в том, что еще в состоянии окоченения я успел произвести целый ряд действий, которых потребовала сама жизнь. Востроносая Аксинья, жена Егорыча, была утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого и погиб под ее руками петух. Его я должен был счесть. Я со всеми перезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок — Пелагея Ивановна и Анна Николаевна. Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностью убедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою же ясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их не только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видел.
— Гм, — очень многозначительно промычал я, — однако у вас инструментарий прелестный. Гм…
— Как же-с, — сладко заметил Демьян Лукич, — это все стараниями вашего предшественника Леопольда Леопольдовича. Он ведь с утра до вечера оперировал.
Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальные сияющие шкафики.
Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них свободно можно разместить сорок человек.
— У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, — утешал меня Демьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне поседевших волос, к чему-то сказала:
— Вы, доктор, так моложавы, так моложалы… Прямо удивительно. Вы на студента похожи.
«Фу ты, черт, — подумал я, — как сговорились, честное слово!»
И проворчал сквозь зубы, сухо:
— Гм… нет, я… то есть я… да, моложав…
Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, и на полках стояло все что угодно. Были даже патентованные заграничные средства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего.
— Леопольд Леопольдович выписал, — с гордостью доложила Пелагея Ивановна.
«Прямо гениальный человек был этот Леопольд», — подумал я и проникся уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье, Леопольду.
Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно мною съеден, сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней, горела лампа в кабинете в моей резиденции. Я сидел и, как зачарованный, глядел на третье достижение легендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов. А терапия! Накожные чудные атласы!
Надвигался вечер, и я осваивался.
«Я ни в чем не виноват, — думал я упорно и мучительно, — у меня есть дом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще в том большом городе, что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: „освоитесь“. Вот тебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с ней освоюсь? И в особенности, каково будет себя чувствовать больной с грыжей у меня под руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику)… А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда трахеотомия показала? Да и без трахеотомии будет мне не очень хорошо… А… а… роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж я буду делать? А? Какой я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка. Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда».
В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой, уважал, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом с огоньками лампы в окне.
- Предыдущая
- 81/109
- Следующая