Чтец - Шлинк Бернхард - Страница 28
- Предыдущая
- 28/34
- Следующая
Письмо заканчивалось сердечным приветом, который не столько адресовался мне, сколько свидетельствовал о том, что начальница тюрьмы принимает это дело близко к сердцу. Мне уже доводилось слышать о ней;[85] ее тюрьма считалась необычной, а ее выступления по вопросам реформы пенитенциарной системы пользовались вниманием. Письмо мне понравилось.
Зато не понравилось то, что теперь у меня появились новые обязательства. Конечно, мне пришлось взяться за поиски квартиры и работы, что я и сделал. Нашлись друзья, у которых в собственном доме пустовала маленькая квартира, — они не пользовались ею сами, не сдавали ее и согласились уступить Ханне за минимальную плату. Грек-портной, который время от времени подгонял мои костюмы, выразил готовность предоставить Ханне работу, поскольку сестра, работавшая раньше в его ателье, вернулась в Грецию. Задолго до выхода Ханны из тюрьмы я позаботился обо всех государственных, церковных и социальных учреждениях, которые могли ей понадобиться. Однако визит к Ханне я по-прежнему откладывал.
Мне не хотелось нарушать той необременительной близости и одновременно удаленности, которая существовала между нами. Мне казалось, что такой, какая она есть, Ханна может оставаться только при определенном удалении от меня. Я боялся, что маленький, невесомый, уютный мирок наших весточек и кассет слишком хрупок и искусственен, чтобы выдержать реальную близость. Вряд ли мы сможем встретиться лицом к лицу без того, чтобы сразу же не вспомнить всего, что было между нами.
Год миновал, Ханну я так и не навестил. Начальница тюрьмы больше не давала о себе знать; письмо, в котором я сообщал о результатах хлопот насчет квартиры и работы, осталось без ответа. Видимо, она рассчитывала на то, что ей все же удастся переговорить со мной во время моего визита к Ханне. Откуда ей было знать, что я не просто откладывал его, а пытался от него увильнуть. В конце концов решение о помиловании и освобождении Ханны было принято, и начальница тюрьмы позвонила мне. Могу ли я теперь зайти поговорить? Через неделю Ханна выходит.
8
Я пошел туда в ближайшее воскресенье. Это было моим первым посещением тюрьмы. У входа меня досмотрели, по пути передо мной открывали и за мной закрывали множество дверей. Здание оказалось довольно новым и светлым, двери во внутренних отделениях были открыты, и женщины передвигались вполне свободно. В конце коридора одна из дверей вела наружу, на зеленую лужайку с деревьями и скамейками. Я вопросительно обвел лужайку глазами. Надзирательница, сопровождавшая меня, показала на скамью под тенистым каштаном.
Ханна? Эта женщина на скамейке была Ханной? Седые волосы, на лбу глубокие вертикальные морщины, морщины на щеках, возле губ, отяжелевшее тело. На ней было голубое платье, явно тесное в груди, на животе и на бедрах. В руках она держала книгу. Но не читала ее. Из-под половинчатых очков для чтения Ханна смотрела на женщину, которая кормила хлебом воробьев, бросая им крошку за крошкой. Тут она почувствовала на себе чей-то взгляд и повернулась ко мне.
Я увидел в ее лице ожидание, увидел, как она озарилась радостью, узнав меня; подойдя поближе, я заметил, что ее глаза словно ощупывают мое лицо, во взгляде застыли вопрос, неуверенность и обида, но вдруг ее лицо погасло. Когда я подошел совсем близко, она улыбнулась; улыбка была приветливой, но усталой. «Как же ты повзрослел, малыш». Я подсел к ней, она взяла мою руку.
Раньше я особенно любил ее запах. Она всегда пахла свежестью — это был запах чистого, только что из ванны, тела, запах свежего белья, запах свежего пота, запах любви. Иногда она пользовалась духами, не знаю какими, но это был самый свежий из всех запахов. Под этим запахом свежести таился другой, он был тяжелее, темнее, терпче. Я часто принюхивался к ней, будто любопытный звереныш, начинал с шеи и плеч, которые пахли свежестью, затем вдыхал аромат свежего пота между грудей, который смешивался с другим запахом, шедшим из-под мышек; на животе я находил уже только тот запах, тяжелый и темный, а между ног к нему добавлялась еще какая-то сладкая нотка, которая меня очень возбуждала; я обнюхивал ее ноги, бедра, где тяжелый запах терялся, подколенные впадинки, где опять легко пахло свежим потом, и ступни, которые пахли мылом, или кожей, или усталостью. У рук и спины не было своего запаха, они пахли ничем, и все же это был ее запах; ладони же сохраняли запах прошедшего дня и работы — они пахли типографской краской трамвайных билетов, металлом компостера, луком, рыбой или жареным мясом, стиркой или утюгом. Когда она мыла руки, то эти запахи сначала исчезали. Но мыло как бы лишь забивало их, через некоторое время они восстанавливались, правда, становились слабее и сливались в один-единственный запах прошедшего трудового дня, наступившего вечера, возвращения домой и домашнего уюта.
Я сидел рядом с Ханной и слышал, что она пахнет старой женщиной. Не знаю, в чем тут дело, но мне знаком этот запах по бабушкам и старым тетушкам, которых я навещал в домах для престарелых, где запах этот витает надо всем, словно проклятие. Ханна была еще слишком молода для него.
Я придвинулся ближе. Я заметил промелькнувшее в ее лице разочарование и хотел как-то поправить дело.
— Очень рад, что ты скоро выйдешь отсюда.
— Да?
— Да, и еще я рад, что ты будешь жить рядом со мной.
Я рассказал, что нашел ей квартиру и работу, какие социальные и культурные учреждения находятся поблизости и как добираться до городской библиотеки.
— Ты много читаешь?
— Не так уж. Больше люблю, когда ты мне читаешь. — Она взглянула на меня. — Теперь ведь это кончится?
— Ну почему же? — Честно говоря, я не представлял себе, что буду продолжать наговаривать ей кассеты или встречаться с ней и читать вслух. — Я ужасно обрадовался тому, что ты научилась читать, я просто восхищаюсь тобой. А какие замечательные письма ты мне присылала!
Это была правда, я действительно восхищался ею и радовался тому, что она научилась читать и посылает мне письма. Но я чувствовал, насколько несоразмерны моя радость и мое восхищение усилиям Ханны, которые понадобились ей, чтобы научиться читать и писать, и насколько тщетными они оказались, если ей так и не удалось дождаться от меня ответа, а тем более встречи и разговора. Я отвел Ханне некую нишу, это было нечто такое, что было для меня важно и ради чего я старался, однако места в моей жизни для Ханны не нашлось.
Впрочем, почему я должен был предоставлять ей существенное место в моей жизни? Я возмутился собственным же угрызениям совести, которые зашевелились при мысли, что отвел Ханне лишь некую нишу.
— Ты никогда не думала до суда о том, что потом выявилось на нем? Ты не думала об этом, когда мы бывали вдвоем, когда я читал тебе?
— Тебя это мучит? — Она не стала ждать ответа. — Видишь ли, мне всегда казалось, что меня все равно никто не поймет, никто не сумеет понять, почему я стала такой и что сделало меня такой. А если тебя никто не понимает, то никто не может и требовать от тебя ответа. Суд тоже не мог требовать от меня ответа. Мертвые могут. Они понимают. Им даже не нужно было присутствовать там, но если бы они пришли, они бы все поняли. Здесь, в тюрьме, они часто приходили ко мне. Каждую ночь, хотела я того или нет. До суда я еще умела их прогонять, когда они приходили.
Она подождала, не скажу ли я что-нибудь, но я не знал, что сказать. Я хотел было сказать, что у меня никого прогнать не получается. Но это было неправдой. Ведь ее я в сущности прогнал — именно тем, что отвел ей маленькую нишу.
— Ты женат?
— Раньше был женат. Мы с Гертрудой разошлись несколько лет назад, наша дочка живет в интернате. Надеюсь, она там долго не останется, переедет ко мне. — Теперь я подождал, не скажет ли она что-нибудь. Но она молчала. — Я заберу тебя на следующей неделе, хорошо?
— Хорошо.
— Потихоньку, или как-нибудь отпразднуем?
85
Мне уже доводилось слышать о ней… — Здесь угадывается портрет Хельги Айнзеле, директора женской тюрьмы Пройнгесхайм, лауреата правозащитной премии им. Франца Бауэра, по инициативе которого состоялся первый Франкфуртский процесс над эсэсовцами из Аушвица (1963–1965).
- Предыдущая
- 28/34
- Следующая