Приключения 1990 - Молчанов Андрей Алексеевич - Страница 33
- Предыдущая
- 33/116
- Следующая
Входит муж. Зевая и выгибаясь в истоме спиной: дескать, вот я — безмятежен и прост.
— Кто звонил? — спрашивает безразлично.
— Да один дурак... — говорю в сердцах как бы.
Он целует меня в висок, нежно водит по лицу кончиками пальцев — мозолистых от гитарных струн. Я прижимаюсь к нему... Счастлива я? И это ли счастье? Да, вероятно. Имеются, конечно, всякие занозистые нюансики, препятствующие его идеальному восприятию, но это все равно счастье, чью истинность мы сознаем только в утрате, в невозможности обращения к нему вновь. Его надо хранить. Бережно и рачительно. Счастье — хрупкий предмет.
Игорь Егоров
На службе я характеризовался положительно, просто блаженный, шеф мой Спиридонович пришел на суд в орденах и сказал, что действия мои — страшная ошибка молодости, адвокат тоже разливался майским соловьем, но срок мне влепили. Дали с учетом того, что я хороший, по минимуму и в тот же день услали работать туда, где рельсы кончаются, дабы продолжить их в дальнейшие просторы.
С возрастом мы ощущаем время по-разному. Словно из окна набирающего скорость поезда, где проплывает все быстрее и быстрее один день за другим, постепенно сливаясь в однообразие расплывчатого, ускользающего пейзажа. И, казалось бы, набрал уже мой поезд ход, да вдруг затормозил и потянулся еле-еле, превратив срок отбывания в вечность, в эпоху тоски, отмеченную каждодневным пробуждением за час до гонга, когда выныриваешь из сна в вонючее тепло барака и, вцепившись зубами в подушку в беззвучном вое, плачешь в бессилии своем по себе самому.
По субботам привозили фильмы, и хотя все бастовало: не ходи, не смотри, не пей глазами этот яд воли, похмелье будет тяжким, все-таки шел. И Володькину комедию видел, где Марина... Смотрел, одурев, сцепив пальцы, и был как бы наедине с ней... А потом конус света от аппарата исчез, вобрав в себя крутившиеся в нем пылинки и табачный дым, и я, в толпе потных черных спецовок и стриженых затылков одинокий, как первый человек в аду, вывалился из клуба на вечернюю поверку. Сочинял ей письмо. Я ей тысячу писем сочинил. Но ни одного не написал. Наверное, я ее слишком любил, чтобы беспокоить как-то. И еще. Часто выступал в памяти тот день, когда сидел я с ней и с Володькой в машине, и думалось, вот бы интересно, кабы сложить из нас троих одного человека, все лучшее в нас отобрав, каким бы он получился? Странная мыслишка, но есть в ней, по-моему, что-то, хотя что — сам не пойму. Но верю: не случайно свела нас тогда судьба в той машине — ворованной.
Ну и был миг, когда сошел я на перрон знакомого вокзала и остановился: куда? К родителям, в вымученное тепло их приема со сквознячком недоверия? Нет. Прежних родителей уже не существовало, а к этим я возвращаться не жаждал.
С вокзала поехал за город, эксгумировать сбережения. И приехал! Ни луга, ни дуба, а на месте заветного клада — котлован. И щит с надписью: «Строительство пансионата». Постоял, утопая в глинистой жиже у штабеля свеженького кирпича, глядя на бетонные сваи фундамента, зубьями скалившиеся со дна ямищи, выяснил, что отвал неделю как увезли, сбросив в реку, и двинул восвояси в город. Досада, естественно, была, не так, чтобы очень, я ни о чем не жалел.
Ирине сказал:
— Больше таких разлук не бойся. — И верю в свои слова.
А сейчас ночь, сижу на кухне, пью горький свежезаваренный чаек и думаю сквозь блаженную сонную одурь: куда? Кем? Зачем?
Впереди еще много всякого, я вновь на перепутье, и все зависит от следующего шага. Сделать этот шаг надлежит осторожно, не оплошав в выборе пути, чтобы не оказаться в тупике. Вообще с жизнью шутки плохи, и быть с нею надо неизменно бдительным, точным во всем и ничего сверх положенного не предпринимающим. Жизнь карает безрассудных, неукрепившихся, идущих под парусами, поворачивающимися на любой ветер, и любит целеустремленных и благоразумных. Я это твердо уяснил: мир жесток.
Иду в комнату, на ощупь, ориентируясь в темноте, целую спящую жену, ложусь рядом — чист, сыт, в благости свободы и сознания, что жить еще долго, наверное.
В общем, душе моей хорошо ровно настолько, насколько она еще умеет радоваться этой жизни.
Владимир Крохин
Завтра домой. Круиз закончен, и через день мир снова обретет привычные формы и обличия: квартирных стен, накатанных городских маршрутов, редакционных кабинетов, знакомых лиц... Но это — завтра. А сейчас мир огромен непостижимо и чудовищно. Сейчас. Когда стою на выщербленной площадке стены Красного форта Агры и вижу измученными солнцем глазами бурую пустыню, глинистые, иссеченные трещинами берега желтой, окаменело застывшей в мареве реки и вдали — парящий в зное беломраморный купол Тадж-Махала, оцепленный караулом словно из кости точенных башенок. Сейчас, изнывая от жары, в мечтах о прохладе отеля и воде, я суетно пытаюсь постичь необъятность мира и неисчислимость живущих в нем. Какие только просторы не открывались мне, но мой путь в них как путь острия иглы по гигантской карте, какие только людские водовороты не были вокруг меня, да и есть: ведь за спиной, внизу — кишащий миллионной толкотней город, но что я знаю о тех, кто в нем, и что знают они обо мне, о судьбе моей, о болях моих, о мною сделанном? О том, что видится мне сутью едва ли не вселенской... Но здесь, сейчас, понимаю: мир бессмыслен в огромности своей и в разъединении человеческих судеб. В вечном одиночестве каждого. Но где же тогда смысл? Наверное, в нас самих. И может, потому он, заложенный во мне, хочу я того или нет, неуклонно приведет меня в знакомый мирок моего личного жития-бытия, где буду о чем-то заботиться, чему-то огорчаться и ликовать, на что-то надеяться и пытаться снова и снова открыть и понять этот смысл.
О чем-то, чему-то, на что-то...
Да. Так сложилось.
Марина Осипова
Моя кровать у окна. Я скашиваю глаза, жмуря их от льющегося в палату солнца, вижу обрезанный забеленным низом стекла куст сирени, жухлые, как оборванные виноградные гроздья, пирамидки облетевших соцветий и, утирая сонные, невольные слезы, вспоминаю голос врача из звенящего далека:
— Девочка. Ну, мама, любуйся...
И вслед за тем — зовущий крик ребенка, вернувший оглохшие, задавленные болью чувства, и сморщенное, нелепое личико — отталкивающе-чужое, но тут же, в последующий миг озарения, — родное до блаженной немоты, узнаваемое чертами себя и отца...
Я лежу, истерзанная прошлой, ушедшей мукой, упоенно счастливая и совсем-совсем другая, будто сама заново родилась и жизнь — впереди.
Мир прекрасен!
1980
Борис Руденко
ЭТОМУ НАС НИКТО НЕ НАУЧИЛ
© Руденко Б. А.
Мать не хотела, чтобы Игорь шел к Валерке. Ей было жаль расставаться с ним на целый вечер, и, хотя виду она не показывала, Игорь ясно чувствовал ее сожаление и тяготился им. Чтобы избавиться от возникшей неловкости и смутного ощущения вины, он заторопился, едва не позабыв подарок — какой-то глиняный кувшин, который мать сама же и купила по его просьбе специально для Валерия.
За два армейских года мать очень соскучилась по нему. Он тоже скучал по ней, но точно так же скучал просто по запаху их квартиры, по шуму городских улиц, по трамваям, кинотеатрам, девушкам, мороженому — по всему, чего т а м так остро не хватало и что казалось невероятно, несбыточно далеким.
Валерка жил в соседнем подъезде. Они не были особенно близкими друзьями, но учились вместе с первого класса и нередко бывали друг у друга. Мать Валерку не любила. Игорь замечал это по особому, подчеркнуто внимательному ее отношению. Когда-то это вызывало у Игоря удивление и протест: Валерка был, в общем, славный малый — веселый и незлобивый, скорый на выдумки и шалости, не преступавший, впрочем, грани дозволенного. Даже то, что он был малость трусоват, не привлекало стороннего внимания и не осложняло ему жизнь — рослый, широкоплечий Валерка гляделся достаточно внушительно.
- Предыдущая
- 33/116
- Следующая