Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич - Страница 79
- Предыдущая
- 79/114
- Следующая
– Батька, я сейчас рожу! – прошептала Анастасия Марковна, притягивая к себе Аввакума за белую, в инее бороду.
– Подожди, матушка! Господи, подожди! – просил Аввакум. – Эй! Эй! Скоро ли Мезень-то?!
Полозья под нартой аж посвистывали, не езда – лёт, да только версты белой пустыни немереные.
– Эй! – кричал Аввакум, задыхаясь от жгучего воздуха.
Самоед, который вез Акулину с Ксенией, пошевелил своих оленей, догнал Аввакума.
– Скоро, батька, Мезень.
– Баба у меня родить собирается.
– Ничего, батька! Родит так родит. Положи дитя себе в малицу, не замерзнет.
– Эх ты! – махнул рукой Аввакум. – Господи, смилуйся!
Смилостивился.
Почти успели. С нартами, бегом занесли Анастасию Марковну в съезжую избу. Еще и дверь за собой не закрыли, закричало дитя новорожденное.
– Живехонек! – радовалась младенцу повитуха, присланная воеводшей. – Малец-молодец!
Воевода Алексей Христофорович Цехановецкий, хоть и служил уж так далеко, что дальше некуда, на краю Ледовитого моря, душу и сердце свое не заморозил. Аввакума и двенадцать его горемык с новорожденным велел поставить в просторной, теплой избе.
– Держать вас долго не смею, – сказал воевода, – но, пока крестьяне пришлют подводы, хоть роженица в себя придет…
– Как младенца-то везти? – тряс головою Аввакум. Алексей Христофорович вздыхал, разводил руками.
– Медвежьи шкуры вам дам. Может, и довезете. Не знаю… От Мезени до Пустозерска три раза, как от Мезени до Холмогор. И вся зима впереди.
– Ох, недаром, видно, родился бедный мой сын в день памяти мучеников-младенцев, от Ирода в Вифлееме избиенных.
– Бог милостив! – сочувствовал воевода.
Да как же не милостив! Взбунтовались крестьяне: ни прогонных денег не дали на подъем тринадцати опальных, ни лошадей. В крещенские морозы в Пустозерск ехать – все равно что в прорубь кинуться.
Воевода бунту обрадовался, послал царю отписку о том, что протопоп Аввакум с семейством, с домочадцами прибыл в Мезень 29 декабря, а также об отказе крестьян дать деньги и подводы до Пустозерска, испрашивал позволения поставлять «корм» ссыльным.
Аввакум тоже написал челобитье, умоляя не гнать из Мезени, не погубить новорожденного Афанасия. Нарек протопоп сына именем даурского воеводы, мучителя своего, ибо раскаялся Афанасий.
– А ведь Пашков-то помре! – узнав, в честь кого назван новорожденный, сообщил Алексей Христофорович.
– Как помре?! Я его перед высылкой постриг.
– Помре! Мне о том двинский воевода писал, князь Осип Иванович Щербатов.
– Чего ради жил человек?! – пришел в сокрушение Аввакум. – Терзал людей, не боясь Бога, а как убоялся – помер.
Вышел от Цехановецкого протопоп, молился о душе Афанасия Филипповича под небесными всполохами, на заснеженной земле, объятой долгой зимней ночью. И вывел Господь на небесах письмена, букву «аз». Страшно стало Аввакуму: хвостатая звезда, письмена хвостатые. Велика и непроницаема тайна студеных земель на краю студеного моря… И не тщись разгадывать, о прощении моли.
Гибель соловья
Зима – сон, да мышка проснулась. Пробежала от куста до куста, цепочка следов протаяла до земли, загулькала младенцем вода под снегом. А как поднялся, как расцвел в проталине подснежник, так и снега не стало.
Вчера грачу радовались, зарянкам душа подпевала, а уже соловьи гремят над убывающим половодьем.
В Иверском Валдайском монастыре – детище святейшего Никона – случилось весною чудо.
Когда иеродиакон на всенощной возгласил моление о святейшем патриархе, возликовала из алтаря, грянула соловьиная сладкоголосая трель. Изумились знамению иноки, а птаха на радость братии выпорхнула через Царские врата и села на патриаршее место, на кровлю. Тут и пришла несчастная мысль: поймать соловья, отвезти в Новый Иерусалим святейшему. Принесли лестницу, служка изловчился, накрыл птаху шапкой, а соловей в шапке и не встрепыхнулся. Умер.
Прочитал Никон письмо из Иверской обители о соловье, побледнел.
– Пел я Господу песнь, как птица… Скоро, знать, умолкну. Не о соловье сия весть – о конце моего служения.
Молиться ушел в заалтарный придел Лонгина-сотника, недостроенный, никак не украшенный. Лонгин – свидетель величайших тайн Господа Бога. Это он стоял с воинами на Голгофе у подножия Креста. Он пронзил копьем ребра Спасителю, пресек страдание. Видел Лонгин святое Воскресение, и он же отверг золото иудеев, желавших купить лжесвидетельство о похищении тела Господа учениками Иисуса Христа.
– И мне было дано копье! – ужасался Никон. – И я стоял у Голгофы и у Гроба Господня на страже, но сам – сам! – положил копье на землю. Ушел самочинно с назначенного начальником места.
Обхватя руками голову, кинулся прочь, но в «Гефсимании» опамятовался. Вспомнил мужика, приходившего за благословением с землицей со своего поля.
– Господи! Все ты взял у меня, у недостойного! Велик был дар. Подай же хоть кроху от былого моего счастья честному сеятелю! Да будет его нива, как у того работника, которому господин вручил пять талантов!
Принялся читать молитвы, но не растопил камень на сердце. Не было святого огня в словах.
Царь шутит
Алексею Михайловичу в 1665 году исполнилось тридцать шесть лет – двадцать на царстве. Ожидая приезда вселенских патриархов, от мелких дел государь устранился, да и лето выдалось ровное, ласковое – грех пропустить такую благодать. Никакие государственные тайности не стоят пчелки, пасущейся в цветах яблони.
Каждый извет – трата сердца. Хлопочи не хлопочи – неустройства, злобы человеческой не убывает.
Поселился Алексей Михайлович с семейством в Измайлове. С утра до ночи в садах.
Садовник Индрик достался ему в наследство от Бориса Ивановича Морозова. Родом немец, но русскую жизнь Индрик знал лучше иного русского. На всякий день у него присловье да примета.
В мае шли дожди. Короткие, но обильные. Тучи проливались, не закрывая солнца. Дороги развезло, а для Индрика майская непогодь – радость. Приговаривал:
– Коли март сух да мокр май – будет каша, будет каравай.
Еще в прошлом году Индрик удивил царя четырьмя разного вкуса, разного цвета яблоками с одной яблони. Разгорелось сердце у Алексея Михайловича. Думал-думал, терпел-терпел и наконец открылся:
– Пришло мне на ум, Индрик, совершить дело наитайнейшее. Давай привьем на яблоне все плоды, какие у Бога есть!
Призадумался садовник, правду сказал:
– Все плоды, государь, невозможно привить.
– Так мы испробуем! – взмолился Алексей Михайлович. – Получится, не получится – как Бог даст. Ведать про наше дело никому не следует.
– Вольному воля, ваше величество! Выберу доброе сильное дерево, приготовлю подвой.
– Ты, Индрик, собери черенки от всякого куста и дерева, какие у нас есть. – Виновато улыбнулся. – Не сердись! Испробуем.
Добрых две недели трудился Алексей Михайлович над яблоней, прививая с помощью Индрика все сорта яблонь, груш, слив, вишни…
Но была у Алексея Михайловича и наитайнейшая яблоня. Дикарка, росшая за ригой, и на этой яблоне, никому о том не сказывая, сам прививал побеги не только всяческих деревьев – тополь, березу, вербу, дуб, осину, – но засовывал в надрезы зерна пшеницы, ячменя, проса, мака. Вдруг что-нибудь да выйдет!
Тепло стояло парное. Земля молоком пахла. Государь поднимался до зари. Шел в церковь, молился, а потом спешил на пруды – глядеть, как в хрустальных водах ходят, шевеля плавниками, пудовые сазаны и карпы.
С царем шли его стольники. И он скоро приметил: ранних птах среди его слуг мало. Озаботился! Если царские люди ленивы, то в стрелецких полках лени вдвое больше, а в дворянских – вчетверо.
Приказал Алексей Михайлович: являться всем стольникам пред его царские очи поутру не позже, чем солнце встанет. Оторвется солнце от земли, значит, опоздал, получай наказание.
– А какое будет наказание? – спросили стольники.
- Предыдущая
- 79/114
- Следующая