Без вести... - Стенькин Василий Степанович - Страница 3
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая
— Ну, а дальше? Где разошлись ваши дорожки? — спросил кто-то.
Огарков отмолчался, будто не расслышал. Завыл заводской гудок. Каргапольцев, Огарков и Пронькин уселись на бревнах, принялись за хлеб и колбасу, за жидкий чаек из термоса: жили вместе, ели и пили тоже вместе.
После обеда работали молча: о чем тут разговаривать, кому жаловаться? Впереди только неизвестность, только страх...
Чем выше поднимались штабеля, тем труднее было закатывать толстые, длинные бревна. Под вечер приплыла тучка, спрятала солнце и ушла за ближнюю вершину. Появилась другая, рассеяла мелкие капли, которые, словно туман, повисли над речной долиной. Бревна стали скользкими, крутились на крутом настиле. Мужики ругались злобно и крепко.
Домой шли молча. Старые солдатские ботинки промокли, отяжелели от налипшей грязи.
— Оказывается, Нечипорчук твой давний знакомый, — невесело пошутил Иннокентий. — Что-то ты долго скрывал это.
— А чем тут хвастаться? Нечем.
— Расскажи, — хмуро предложил Сергей, — нам нелишне побольше знать об этом гаде.
— Ладно, открою кое-что... — неохотно отозвался Николай. — В учебном лагере Травники немцы готовили вахманов. Это палачей для еврейских гетто и лагерей смерти. Посылали по селам Польши собирать евреев... Мне после присвоили звание вахмана, а ему — обер-вахмана.
Он подумал, сплюнул.
— Распределили нас по лагерям. Меня наметили в Тремблинку, было такое проклятое место, а его, Нечипорчука, в Освенцим. В последнюю ночь перед выездом, я удрал, но немцы меня изловили. Что было делать? Назвался военнопленным, придумал себе другую фамилию и стал... Ну обо мне не стоит... Уже здесь Нечипорчук мне признался, что до конца войны служил обер-вахманом, получил от фюрера железный крест и бронзовую медаль «За усердие». Вот и вся история. Попробуй, объясни своим эту мою службу в том проклятущем лагере.
— Да выкинь ты все это из головы, — с раздражением бросил Сергей. — На родину нам не ехать, путь отрезан, значит и объясняться не придется. Не перед кем.
— Разве перед своей совестью, — заметил Иннокентий.
— Совесть-то у меня чиста.
Николай на ходу сломил ветку молодой сосенки, понюхал.
— Только смола по-нашему пахнет, остальное все шиворот-навыворот устроено...
— Да, те, которые на родине, нам не поверят, — сказал Иннокентий, возвращаясь к прежнему разговору. — Скажут: выкручиваются. Им что... Им наплевать на нашу горечь, на одиночество.
— Это точно, — согласился Сергей.
— Без надежды нельзя...
— Нам можно, — усмехнулся Сергей. — Мы теперь люди второго сорта. А куда денешься? Даже к страху привыкли. Закон тут сволочной: каждый за себя...
— Вот и рассуждаем, — вмешался Каргапольцев. — А почему? А потому, что чувствуем: делаем неладное. Повторяем чужие слова, своих-то у нас уже нет: растеряли.
— ...Живешь и боишься признаться: «Каким дураком я был вчера!» — выкрикнул Николай — Все мы так...
— Это ты куда клонишь? — спросил Сергей.
— А туда... Набраться бы смелости, да признаться своим. Во всем.
— Перед кем? Перед МГБ?
— Перед своими говорю. Перед семьей. Перед Родиной.
— А ты скажи это Милославскому, уж он с тобой побеседует, — сверкнул глазами Сергей. — Век ту беседу не забудешь. — Он помолчал, потом с грустью закончил: — А на будущее забудь такие мысли. Сожрут тебя тут.
Каргапольцев прислушивался к спору, пытался определить свое отношение к нему. Чаще он соглашался с Николаем: его взгляды были ближе. Но и Сергей вроде бы верно говорит... Попробуй тут разобраться, кто прав, кто нет.
Байкал... Подступая к самой воде, высятся вековые сосны и лиственницы, сквозь них пролегла узкая просека — дорога, уходящая на север, аж до самого Баргузина, а может, и еще дальше. В темные летние ночи над Байкалом-морем, над лесной просекой тихо горят большие, спокойные звезды. Слышно как совсем близко неторопливо дышит Байкал да у подножия горы надрывно ухают филины. По серебристой байкальской шири скользит зеленоватый лучик: из Баргузина идет сейнер.
Все это — воспоминания детства. Ведь у Иннокентия Каргапольцева оно прошло на Байкале. Его отец — Михаил Карпович работал бригадиром на Оймурском рыбзаводе и на рыбоприемном пункте Энхалук.
Воспоминания далекого детства... Иннокентий видит костер, ощущает во рту вкус омуля, зажаренного на рожне. Иннокентий прикрыл глаза, улыбнулся: «А уха? Милый, да такое блаженство может только присниться! Мамка такую уху варила! А какие рыбные котлеты жарила, во рту тают!»
Страсть к рыбалке и охоте, неуемная любовь к тайге и морю навечно привязали Кешиного отца — Михаила Карповича к Байкалу. Они определили и характер его, и привычки. Он знал много сказок, бурятских легенд, сам испытал и перевидал всяческих приключений.
В детские годы Иннокентий любил слушать неторопливый, глухой голос отца.
— Садись-ка, Кеха, чего я тебе поведаю... Давно это случилось, много годов тому назад. — Так начинались почти все рассказы отца.
— Пошли мы с кумом вверх по Толончанке, на охоту, значит. Шагаем... Рубахи от пота взмокли, комары гудят, гнус лезет аж под самую кожу. Отдохнуть бы... Ан, глядим, сохатый! Красавец! Тут бы его и щелкнуть, а невозможно: стрелять, значит, запрещено, не сезон. Сохатый метнулся в сторону, учуял нас, а там, понимаешь, лесина... Бо-ольшущая! Он перемахнул через нее и прямо, понимаешь, на медведя. Ну, Михайло и попер на сохатого. Но тот тоже не дурак: драка так драка. Ну, — говорю куму, — попали мы с тобой, паря, в свидетели. Однако, говорю, главный таежный прокурор допрос с нас снимать будет. Шучу, значит.
Сохатый изловчился и пхнул рогами медведя, топтыгин — кувырком. А тут, надо же, сохатый одной ногой угодил в нору бурундука. Медведю того и надо: сгреб сохатого лапищами, рвет его клыками. Долго бились. Сохатый вытащил ногу из норы. Стоят друг против друга, а оба обессилили. Стояли, стояли так и побрели в разные стороны. Сохатого мы после отыскали: добрался до речки, там и упал, а медведь, вишь, прополз, однако, версты две и тоже издох. Такая была история.
И про море у батьки немало всяких случаев. У Кеши дух захватывает.
С восьми лет он вместе с отцом ходил рыбачить в море. Поднимались часа в три, чуть светало. В тихую погоду Байкал лениво перекатывает невысокие волны, — глухо ударит о скалистый берег и откатит... Зато когда навалит крутой баргузин, земля загудит!
А рассветы над сибирским морем! Светлая полоска начинает постепенно шириться, сначала она светло-желтая, потом розовая, а там и пурпурная...
Говорят, что Байкал чист и прозрачен. Что ласков и суров. Что богат и щедр. Так это и есть, большая в этом правда. Кеша сидел, бывало, на берегу, на пне, там, или на перевернутой лодке, и размышлял: а ведь верно, что на Байкале и люди такие — и чистые, и щедрые, и суровые.
Они с отцом на катере ходили до сетевых лодок. В тех лодках еще спали по утру рыбаки, заметавшие с вечера сети. Вот и солнышко, пора выбирать сети. В ярких лучах утреннего солнца сверкает серебристая рыба, а над неоглядной водной гладью далеко-далеко плывет звонкая рыбачья песня.
Иннокентий тоже, как и все рыбаки, не любил пустословия, всегда с охотой выполнял дело, которое ему поручалось. Он никогда не мот соврать.
С первых дней войны Иннокентий стал курсантом Иркутского авиационного училища, был выпущен досрочно лейтенантом. Воевал храбро, получил награду — орден Красного Знамени. Однажды, это было в октябре 1942 года под Ленинградом, Иннокентий, отбомбившись, возвращался на свою базу. В этот день он поджег у немцев большой склад горючего. Настроение было отличное, он насвистывал песенку. Вдруг — резкий толчок. Машина накренилась, высота и скорость стали падать. Иннокентий понял: самолет подбит. Пытался выправить курс, но смотровое стекло застелили клубы черного дыма, разрываемого оранжевыми вспышками.
Каргапольцев открыл фонарь кабины и, прокричав свое решение экипажу, повел самолет на посадку. Тело охватила невыносимая жара... «Неужели все?» — только и успел подумать. По смотровому стеклу хлестнули верхушки деревьев. Раздался резкий скрежет, треск, удар...
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая