О водоплавающих - О'Брайен Флэнн - Страница 10
- Предыдущая
- 10/59
- Следующая
Стенограмма проводившегося впоследствии перекрестного допроса мистера Треллиса перед судом, угрожавшим ему смертной казнью; допрос касался факта и обстоятельств рождения Ферриски.
— Как именно он родился?
— Словно проснулся.
— Его ощущения?
— Смущение, замешательство.
— Разве эти слова значат не одно и то же, а потому являются бессмысленным повтором?
— Да, но условия следствия требовали единообразия информации!
(При этом ответе десять судей сердито застучали о стойку пивными стаканами. Судья Шанахэн высунулся в дверь и обратился к свидетелю со строгим предупреждением, советуя ему впредь держаться прилично и обращая его внимание на серьезные меры, которые могут повлечь за собой его дальнейшие непристойные выходки.)
— Его ощущения? Нельзя ли ответить поточнее?
— Можно. Его снедали сомнения насчет того, что он это он, а также насчет его телесности, черт лица и их выражения.
— Каким же образом он разрешил эти сомнения?
— Осязательным. Путем ощупывания себя всеми десятью пальцами.
— То есть на ощупь?
— Да.
— Это вы написали: «Он отправил на увядшем „Мэй-флауэре“ сэра Фрэнсиса Дрейка Большепалого запятая в сопровождении трех дознавателей-гардемаринов и юнги запятая в плавание по терра инкогнита его лица»?
— Я.
— Обвиняю вас в том, что вы украли отрывок, принадлежавший перу мистера Трейси.
— Отрицаю.
— Обвиняю вас во лжи.
— Отрицаю.
— Опишите поведение этого человека после того, как он изучил свое лицо.
— Он встал с постели и принялся разглядывать свой живот, нижнюю часть груди и ноги.
— Какие части он не изучил?
— Спину, шею и голову.
— Вы можете предположить причины столь неполного обследования?
— Да. Его зрение было естественным образом ограничено отсутствием глаз на затылке.
(В этот момент в зал вошел судья Шанахэн, на ходу поправляя свою мантию. «Этот пункт был принят с исключительным удовлетворением, — сказал он. — Продолжайте».)
— Что он сделал после того, как изучил свой живот, ноги и нижнюю часть груди?
— Он оделся.
— Оделся? В костюм по последней моде, сшитый на заказ?
— Нет. В темно-синий довоенный костюм.
— Со шлицей сзади?
— Да.
— Обноски из вашего гардероба?
— Да.
— Обвиняю вас в том, что ваши намерения сводились исключительно к тому, чтобы унизить его.
— Никоим образом.
— И что же произошло после того, как его обрядили в этот шутовской костюм?..
— Какое-то время он обшаривал комнату в поисках зеркала или другой поверхности, в которой мог бы увидеть отражение своего лица.
— Вы, конечно, уже спрятали зеркало?
— Нет. Просто позабыл им обзавестись.
— По причине сомнений в своей внешности он, должно быть, тяжело страдал?
— Возможно.
— Вы могли бы явиться ему — пусть даже с помощью магии — и объяснить, кто он такой и каковы его обязанности. Почему вы уклонились от столь явно напрашивавшегося проявления милосердия?
— Не знаю.
— Ответьте на вопрос, пожалуйста. (В этот момент судья Суини сердито фыркнул, грохнул стаканом о стойку и с недовольным видом поспешно покинул зал суда.)
— Если не ошибаюсь, я уснул.
— Так, так. Значит, уснули. Конец вышеизложенного.
Автобиографическое отступление, часть третья. Ранняя зима, когда все эти события занимали мое внимание, выдалась на редкость суровой. Ветры, по выражению Бринсли, преобладали восточные и нередко несли с собой мелкий холодный дождь. С моей постели мне были видны вымокшие пассажиры трамваев, смутно маячившие за тронутыми изморосью стеклами. Медленно наступал рассвет, почти тут же переходя в сумерки.
Врожденная предрасположенность, предрасполагавшая меня к самой распространенной из изнурительных болезней — от нее умер в Давосе мой двоюродный брат, — развила во мне, быть может, несообразную мнительность во всем, что касалось благополучия моих легких; как бы там ни было, я редко покидал свою комнату в первые три месяца зимы, за исключением тех случаев, когда домашние обстоятельства требовали моего незамедлительного и как бы случайного появления в момент, когда дядя уже облачался в мое серое пальто. Отношения между нами были, пожалуй, хуже, чем когда-либо; мои неизменно неудачные попытки отвечать на его пытливые вопросы по поводу содержания «Die Harzreise» только подливали масла в огонь. Насколько помнится, я так и просидел всю зиму в четырех стенах. Александр, избравший систему занятий, сходную с моей, отвечал за меня моим голосом на лекционной перекличке.
В новом году, кажется в феврале, я обнаружил, что как-то незаметно успел завшиветь. Растущий зуд в разных частях тела заставил меня внимательно исследовать постельное белье, в результате поисков я увидел, что оно кишит вшами. Я был удивлен и пристыжен. После этого я немедленно решил положить конец своей неряшливости и недисциплинированности и разработал в уме режим физического восстановления, включавший приседания.
Так или иначе, одним из последствий моего решения было то, что я стал ходить в колледж ежедневно, гулял по Грин-парку и по улицам, беседуя со знакомыми или разговаривая со случайными встречными на общие темы.
Обычно я устраивался в большом зале колледжа и стоял, прислонясь к батарее, расстегнув поношенное пальто, и мой холодный, враждебный взгляд скользил по лицам проходивших мимо. Студенты младших курсов выделялись своей подростковой угловатой неуклюжестью; студенты постарше держались уверенно и были одеты поприличнее. Спорящие собирались кучками, которые так же быстро распадались по окончании спора. Воздух полнился шарканьем, болтовней и шумами самого неопределенного характера. После часового сидения на лекции студенты, выйдя в коридор и порывшись по карманам, жадно закуривали или с изъявлениями благодарности стреляли сигарету у приятеля. Студенты-богословы из Блэкрока и Рэтфарнэма, все в черном и в котелках, чинно проходили цепочкой и выходили через заднюю дверь, за которой обычно оставляли свои велосипеды с железными педалями. Потупив взоры, проходили послушники и монахини, с румяными молодыми лицами, затененными клобуками, чтобы провести перерыв между лекциями в специальной раздевалке, предаваясь благочестивым размышлениям. Иногда вспыхивала шумная, гогочущая возня, прерываемая пронзительным криком случайно поранившегося в потасовке. В дождливые дни повсюду витал малоприятный запах сырости, благоухание сохнущей прямо на теле одежды. Часы были хорошо видны, однако время объявлял прислужник в ливрее, появлявшийся из маленькой комнаты и стене и звонивший в пронзительно трезвонящий колокольчик, похожий на те, что бывают у аукционеров и уличных разносчиков; колокольчик нужен был затем, чтобы дать знать знаменитым профессорам, блуждавшим в лабиринтах тонких умозаключений, что пора прервать свои размышления.
Как-то днем я заметил фигуру Бринсли, внимательно слушавшего невысокого светловолосого человека, быстро приобретавшего в районе Лейнстер-сквер репутацию автора прекрасных стихов, чем-то сходных с первосортной поэзией другого автора — американца мистера Паунда. Он говорил непринужденно, сопровождая свою речь резкими жестами. Я решительно подошел и представился. Фамилия светловолосого человечка была Донахи. Завязался изысканный общий разговор, в котором то и дело мелькали французские словечки и предметом которого было превосходство современной американской и ирландской литературы над низкопробными произведениями писателей-англичан. Святое имя также часто упоминалось, не припомню, впрочем, в какой связи. Бринсли, чье образование и содержание оплачивало его родное графство — по фартингу с фунта, чтобы дать возможность нуждающимся и многообещающим молодым людям вкусить благ университетской учености, — Бринсли сказал, что готов угостить меня и Донахи пинтой портера на брата, объяснив, что недавно получил деньги. Я заметил, что, если его финансы позволяют совершить столь благородный шаг, я не возражаю, но что касается лично меня, то я отнюдь не Рокфеллер — фигура речи, призванная выразить стесненность моих обстоятельств.
- Предыдущая
- 10/59
- Следующая