Прощание - Буххайм Лотар-Гюнтер - Страница 66
- Предыдущая
- 66/104
- Следующая
— А что предусмотрено на случай столкновения корабля, так это называется? Если он грохнется? Что произойдет в этом случае? Полагаются ли в таком случае на силу сопротивления бетонных и стальных стен или же и здесь снова прибегают к особым мерам?
Будто ожидавший этого вопроса, шеф отвечает:
— В зоне реактора вмонтирована еще одна защита от столкновения, занимающая две пятых ширины корабля. Это означает, что на одной пятой каждой стороны подвешены усиленные покрытия.
— Своего рода дополнительная броневая защита?
— Я бы лучше сказал: листовая сталь для восприятия вмятин. А затем снизу имеется еще защита от посадки на мель — двойное дно, которое имеет двойную функцию…
Сбитый с толку моим вопрошающим взглядом, шеф запинается:
— Двойная функция, да, звучит смешно, но это так. С одной стороны, двойное дно защищает при посадке на мель, вернее, против повреждений при такой посадке — в общении с вами надо быть точным, а с другой стороны, оно задумано и как дополнительная защита от радиации при работе в доке. Когда мы заходим в док, пространство между двумя днищами заполняется водой — но это вы уже знаете.
Я смотрю на шефа с выражением ожидания. Но, очевидно, шеф решил, что рассказал достаточно. Я опускаю руки, словно надломленные, между колен, и чувствую себя на самом деле совершенно разбитым.
— Это все в общих чертах, — говорит шеф.
В своей каюте я долго стою под душем, затем, усталый, ложусь на свою койку и тотчас засыпаю глубоко и крепко, не мучимый никакими кошмарами.
За ужином старик спрашивает меня:
— Ну, и как было в камере безопасности?
И пока я раздумываю, что я должен ответить старику: сногсшибательно, волнительно, тревожно, что представляется мне банальным, старик снова спрашивает:
— Так как это было?
Я вяло отвечаю:
— Я — как выжатый лимон.
Старику этого достаточно.
Мы молча черпаем ложечками наш десерт. Когда старик отодвигает тарелку, он неожиданно говорит:
— В четверть второго уже началась очередная вахта. Что еще сделает боцман с тем подвыпившим парнем, ведь о замене давно позаботились?!
Итак, старик все еще решает проблему Фритше. Черт бы побрал эту проклятую историю! С другой стороны, такие аферы — настоящий подарок для корабля. Это будоражит людей, заменяет им футбол или бой быков, заставляет встать на ту или другую сторону! Но старик вызывает у меня жалость: ему одному приходится отдуваться за всех и представлять в одном лице и навигатора, и инженера, специалиста по погрузочно-разгрузочным работам, мирового судью, психиатра, судью по трудовым спорам. В конце концов от него еще потребуют, чтобы он встал к котлам на камбузе, потому что снова и снова разочарование этой привередливой банды на борту направлено на еду.
На палубе мы присаживаемся на тюки белья. На небе проецируются цветные переливы неимоверной красоты. По сравнению с этим широкий экран синемаскопа — спичечный коробок, здесь проекция накладывается на панораму, охватывающую весь горизонт. По обе стороны впереди и за спиной — везде идет другая программа проецирования. И на расстоянии большого пальца вытянутой руки, и высоко в зените небо представляет собой единственное в своем роде буйство красок. Блестящий колеблющийся колокол распростерся над нами. Ни с чем не сравнить это широкоэкранное кино. Только в море видимость такая всеохватывающая, и нигде не встретить в природе такую безупречную линию, как видимый горизонт.
На востоке — совсем медленно, все больше и больше, растворяется берлинская лазурь, и уже добавляется к этому чуточку черного, в то время как на западе еще долго доминирует просвечивающий желтый цвет. Постепенно он слабеет, угасает, как больной, и невозможно уловить момент, когда он исчезает, только вплотную к линии горизонта чуть просвечивает зеленый.
Уже вскоре небо приобретает холодную голубизну, а море становится «чернильным».
Всю эту расплывчатость, рассеивание и переход тончайших оттенков уже трудно уловить, но теперь шествие облаков, освещаемых заходящим светилом на фоне сочно тонированного небесного свода как гигантскими софитами и собирающих меняющиеся краски при своем проходе. Вот одна стена облаков в оранжевом пламени сверкает на фоне сочной Веронезской голубизны, безобразно распушенный клубок пакли, плывущий в пылающей красным глубине неба; неожиданно цвет противостоит цвету. Так же быстро, как и краски, изменились и формы. И плотно над горизонтом, в середине рапсодии цвета — светящийся глаз светила. Теперь солнце испускает сверкающие лучи. Между скоплениями облаков натягиваются меняющиеся ленты. Теплый свет, холодный свет во всех транслюцидных тональностях. Облака перестраиваются в плоско висящие гирлянды. И тут в один момент гаснут копья света. Светило исчезло за гирляндами. Все краски становятся блеклыми, только края гирлянд пылают.
Еще раз, будто свет всеми силами противится гибели, на небе остаются светящиеся пучки света, но потом все гаснет. Я закрываю глаза, на моих веках продолжает тлеть яркий свет.
Пронзительный визг и крики волейболистов из люка номер пять возвращают меня к действительности. Мы неторопливо идем по палубе, затем поднимаемся на мостик. Там мы долгое время молча стоим рядом друг с другом, пока старик не спрашивает:
— Зайдешь ко мне на глоток?
— То, что я рассказываю тебе о наших мальчишеских выходках, кажется мне нереальным, — говорит старик, когда мы сидим в его каюте. — Когда война длилась два, три, четыре года, у меня было такое ощущение или даже вера в то, что война никогда не кончится, что на следующий или еще через день я, как и большинство моих друзей, погибну. А потом война вдруг закончилась. Но что станет после этого со мною, я не имел ни малейшего представления. Собственно говоря, в Норвегии я все еще был в своей стихии.
— Для меня понимание того, что команды «Rube ab!» уже больше не существует, произвело сильнейшее впечатление. Хорошо, я мог еще попасть в кутузку, что потом и случилось.
— Прежде чем продолжать философствовать, — говорит старик неожиданно весело, — расскажи, наконец, почему ты оказался в кутузке.
— Я сделаю это по порядку, иначе я потеряю нить. О чем, собственно говоря, я рассказывал тебе в последний раз?
— Что и французы были в Фельдафинге.
— Ах, об этом, да. Так как в Фельдафинг прибывало все больше странных людей, привлекаемых в том числе и гигантским обменным рынком в лагере, мне пришлось кое-что придумать.
— И что ты придумал?
— Неплохое, в общем-то, дело! Я распорядился объявить двух солдат, еще находившихся в лазарете, двух горемык, не знавших, куда податься после «освобождения», тифозными больными, причем по всей форме при содействии сумасшедшего штабс-врача, а также нарисовать щиты с предупреждением о тифозной опасности и разместить их на всех дорогах, ведущих в Фельдафинг. Тем самым Фельдафинг был объявлен тифозной зоной. Волнений было много, но чертовски многих неприятностей Фельдафингу удалось избежать.
— Так жители должны бы поставить тебе памятник, — говорит старик.
— Могли бы! Во всяком случае я трижды спасал этот населенный пункт от желавших его спалить.
— Ну и?
— Ничего с «ну и». Ты не знаешь людей из этой местности. Там много хамства и зависти. О моей роли в это время ходили самые невероятные слухи.
Так как я сижу, раздумывая, старик торопит меня:
— Рассказывай!
— Странные слухи, непревзойденные по абсурдности.
— Давай же, говори!
— Представь себе, например, откуда я мог иметь мои картины?
— Не имею представления.
— Я прибрал их к рукам, то есть конфисковал, будучи шефом полиции и пользуясь благосклонностью оккупантов.
— А где же?
— На виллах партийных жеребцов в Фельдафинге, у боссов фирмы Напола.
— Уж не картины ли экспрессионистов ты имеешь в виду?
— Как раз их!
— Но ведь нацисты не признавали экспрессионистов, — поражается старик, — ты не шутишь?
- Предыдущая
- 66/104
- Следующая