Повести и рассказы - Гончар Олесь - Страница 16
- Предыдущая
- 16/131
- Следующая
— Я когда-нибудь разберу тебя на части, как часовой механизм, — шутливо угрожал иногда Валька, — и посмотрю, что у тебя внутри. Почему ты никогда не задыхаешься?
— Что? — спросил Борис задумчиво.
— Разберу…
— Разбери, разбери, — серьезно соглашался в таких случаях Борис, задрав на Валентина свое кепи с невероятно большим козырьком. — Разбери. — Он совсем и не слышал, что именно его друг намеревается разобрать. Борис в это время витал мыслями где-то далеко…
Ветер бил сухим снегом, резал глаза. Из боковых переулков свистели сквозняки. На перекрестках снег яростно взвивался белыми смерчами.
С разгону Борис налетел на какую-то женщину, чуть не сбил ее с ног, а потом с бухты-барахты поздоровался с нею и побежал дальше, а она удивленно смотрела ему вслед: кто бы это мог быть? Вроде бы незнакомый, а здоровается… А впрочем, молодые растут быстро: за какой-нибудь год так вырастет, что и не узнаешь, чей он. Растут, растут…
На Гоголевской улице, возле сожженного универмага, тесной кучкой стояли женщины, глядя куда-то через улицу, вверх. Борис поднял свой козырек и застыл на месте: на фонарном столбе висел скрюченный мальчик-подросток.
За что он повешен? Кто он такой?
Борис ничего этого не знал. То, что он почувствовал в первую минуту, нельзя даже назвать страхом. Он просто забыл обо всем на свете, для него ничего не существовало, кроме одного: бумажки в боковом кармане рубахи. Только эта бумажка обрела вдруг ощутимую физическую тяжесть, и только ее Борис ощущал на себе. Он инстинктивно прикрыл грудь рукой.
Голова повешенного была обнажена, волосы припорошило снегом, и снег уже не таял. Простенький, замасленный пиджачок, на груди — фанерная табличка с надписью: «Партизан».
На ногах у повешенного Борис увидел здоровенные армейские ботинки, которые, по всей вероятности, были ему не по размеру. А на лицо, не сохранившее ничего человеческого, он просто боялся смотреть.
Борис стоял и не отрывал взгляда от крепких, тяжеленных башмаков, от таблички, написанной от руки, но так старательно, словно она была отпечатана по трафарету. «У них уже, наверное, много таких табличек заготовлено. Вероятно, и на меня есть, и на Валентина», — подумал Борис, невольно прислушиваясь краем уха к голосам каких-то женщин, разговаривавших на базаре. Они говорили о том, что, быть может, этот парнишка вовсе и не партизан — какой из него партизан, — наверное, он просто возвращался домой после восьми, а его схватили и повесили. Даже похоронить не разрешают.
— Теперь они хозяева, что хотят, то и делают с нашими детьми…
Гнев и решимость отомстить все больше охватывали Бориса. Уважение к себе, Борьке, Серге, который стоит, не пугаясь, не удирая, хотя внутри у него все дрожит от напряжения, переполняло юношу — бумажка с сообщением Советского информбюро лежит у него на груди, и все вокруг, кажется, знают о ней и видят ее.
Борис заметил, как по тротуару приближается фигура полицая, мерзкая синяя фигура: полицай пронизывает его насквозь; глаза этого негодяя ползают по Борису, как медленные гусеницы по листве; одежда уже не прикрывает бумажку у Бориса на груди, ее видят все, она как медаль. Полицай приближается. Борису хочется повернуться и дать деру вниз, на Подол, бежать изо всех сил, но он говорит себе мысленно: «Стой! От них никуда не убежишь!..»
И стоит.
Опять ему хочется знать, сколько у них, проклятых, еще заготовлено табличек на него, на его друзей, на весь народ. «Стой, будь что будет!»
Полицай, оказывается, знакомый. Семен Коломойцев. Однажды летом возле городского кинотеатра подолянские хлопцы, в их числе и Валентин, решили хорошенько проучить Коломойцева за какие-то подленькие провинности перед товарищами. Они вывели его за театр, в темное место, и после краткого предисловия начали, как говорится, пересчитывать ребра. Остановил их тогда Борис:
— Бросьте вы руки пачкать!
Он органически не переносил телесных расправ. Его от них тошнило.
Теперь Коломойцев, помня давнишнюю услугу, встретил Бориса как приятеля:
— Привет, Серга! Что, пацана разглядываешь? Ох и затянули ж!
Коломойцев был в синей форменной фуражке, в такой же шинели с блестящими пуговицами.
— Когда это вам выдали новую форму? — спросил Серга со спокойствием, которого совсем не ждал от себя.
— Вчера привезли. Прямо из цейхгаузов. Это, говорят, их полиция носила до тридцать третьего года, а потом сняли. — Коломойцев говорил, как-то непривычно шамкая, будто рот был полон ваты.
— И все это время лежали в цейхгаузах? — с подчеркнутым любопытством спросил Серга.
— Все время. Добротное сукно!
— И штаны тоже? — еще спокойнее спросил Борис, неизвестно почему бледнея.
— И штаны. — Коломойцев отвернул широким жестом полу шинели, показывая синие, изрядно вытертые штаны.
Борис внимательно осмотрел их.
— А что это у тебя на заду? Латка?
— Да вот залатано, — прошамкал Коломойцев. — Но под шинелью не видно, правда?
— Конечно.
— Тебе куда, Борис? — Коломойцев назвал его по имени, и Борису вдруг захотелось заехать полицаю в морду. — Ты в Корпусной? Там сегодня памятник Славы сваливают.
— То есть как — сваливают? — не понял сначала Борис.
— Да так просто: решили свалить. Пошли посмотрим…
— Нет, мне сюда, — показал Борис в противоположный конец сквера, туда, где стоял памятник Гоголю.
— Ты меня не бойся, Серга, — вдруг снизив голос, промолвил Коломойцев.
— А чего мне тебя бояться?
— Ну, как чего… Ты все-таки был комсомольцем при Советах. Но не бойся, я не заявлю.
— Почему же ты не заявишь? — с неожиданной дерзостью выпалил Борис. — Заяви.
— Э, — погрозил пальцем Коломойцев. — Меня не возьмешь за рупь пять, я не лыком шитый: а если Советы придут, тогда что? Вам, ей-богу, лучше, чем мне. Вам нечего бояться, а мне… хана!
— На других страх нагоняешь, а выходит, сам ты нас боишься?
Коломойцев промолчал.
— И верно, боюсь, — вздохнул он.
«Нужно будет его заманить куда-нибудь в темный угол», — подумал Серга и сказал:
— Ну, пока…
— Пока.
Борис пошел сквером, мимо памятника Гоголю. Простоволосый Гоголь смотрел, как живой, на фонарный столб, на тяжелые ботинки парня, не достававшие до земли.
За памятником, в глубине сквера, Серга неожиданно увидел Лялю. Она стояла с каким-то незнакомым Борису человеком и разговаривала с ним, глядя на фонарь. Незнакомый — с портфелем под мышкой, с трубкой в зубах — изредка отвечал Ляле сдержанно, словно бы даже нехотя.
Когда Борис приблизился к ним, незнакомец с нескрываемым неудовольствием посмотрел на него. Ляля, похоже, встревожилась.
— Ты уже был возле него, Борис? — Девушка кивнула на фонарь.
— Был.
— Не узнал, кто такой?
— Я на лицо не смотрел.
Незнакомец подал Ляле руку.
— Будь здорова…
— Познакомься, Борис, — обратилась Ляля к Серге. — Это… товарищ Сапига.
Сапига взял протянутую Борисом руку, подержал ее какой-то миг, будто взвешивал, и, неприязненно отпустив ее, пошел, не оглядываясь, мимо памятника. Ляля смотрела на бронзовый бюст Гоголя.
— Смотри, его плечи как будто вздрагивают, — сказала девушка.
Снег волнами набегал на памятник, бил о бронзу мелкими льдинками пороши.
— Ляля, ты ничего не знаешь! — тихо воскликнул Серга. — Если б ты только знала!
— Что такое? Девушка удивленно смотрела на Бориса. Выражение его лица было таинственным. — Говори скорее!
— Отгадай…
— Неужели готово?
— Да, Ляля! — Серга оглянулся во все стороны. — Под Москвой фашистам дали по зубам! Ох и дали!
Девушка схватила его под руку, потянула с собой вдоль сквера.
— Рассказывай! Неужели вы слышали Москву?
— Слышали. Правда, урывками, треска и шума много, наверное, другие станции забивают…
— Что ж там? Ну, поскорее же! — Ляля оглянулась. Сквер был безлюден, лишь по мостовой, стуча, как колодками, деревянными подошвами, шли на работу пленные.
- Предыдущая
- 16/131
- Следующая