Живые и прочие (41 лучший рассказ 2009 года) - Касьян Елена "Pristalnaya" - Страница 28
- Предыдущая
- 28/93
- Следующая
Борька загадочно и надменно смотрел на Саню.
— Ты чего?
— Дашь интервью? Я уже у всех взял.
— Интервью?
— Ага. — И Борька достал из кармана черный плеер.
— И что, записывает? — восхищенно проговорил Саня.
— Записывает. Настоящий диктофон.
— Безуха. Тебе сегодня купили?
— Да. Ну что, отвечай на вопросы.
Борька нажал кнопку «Кее».
— Здравствуйте. Как вас зовут?
— Саша.
— Сколько вам лет?
— Восемь.
— Ваша любимая группа?
— «Спайс Гёрлз».
Борька щелкнул кнопкой и расхохотался:
— Теперь я всем покажу эту кассету! Девчонки еще не знают.
Отмотал, включил.
«Сейчас мы возьмем интервью у самого главного сутенера нашего двора, — зазвучал глухой голос. — Здравствуйте! Как вас зовут?» — «Саша…»
— Урод! — Саше обидно до чертиков. И обидно, что у него нет диктофона, чтобы самому провернуть такую здоровскую акцию.
— Я еще у Лады взял.
«Сейчас мы возьмем интервью у самой главной проститутки нашего района. Как ваше имя?» — «Лада». — «Сколько вам лет?» — «Девять». — «Ваша любимая группа?» — «Бэкстрит Бойз…»
— Козел. Ладка, Надя, Снежана! Этот козел нас всех записал!..
Лада все рассказала маме. Кассету потом разбили, дали Борьке подзатыльник и заставили извиниться перед девочками.
— Вечером будет дискотека, моя мама вынесет магнитофон к подъезду. Удлинитель протянет через форточку.
— Ла-а-а-ада, это же клёво! — Надя вынула заколку из волос, тряхнула головой и снова стала собирать длинные темные волосы в хвост.
— Да, круто, — вразнобой стали повторять пацаны.
— А у тебя есть кассета «Я-я-я-коко-джамбо-я-я-е»? — напел Котя.
— Есть конечно. Принесу. И «Макарена» есть.
— А Сережа танцевать не умеет. — Девчонки прыснули.
— Ой, можно подумать, вы умеете.
— Мы — умеем. А ты нет. Обоснуй, что мы не умеем.
— Не умеете!
— Да ты, наверное, на дискотеке ни разу не был.
— Ну и что.
— Ну и то. И вообще ты фуфло какое-то слушаешь, «Золотое кольцо». Даже моя бабушка не слушает.
— Да как же.
— Да, да! — Рома снова вскочил и встал лицом к аудитории, чтобы его было лучше видно. — Он, приколитесь, когда бабки всякие старые собрались во дворе с гармошкой, подсел к ним и стал подпевать! Баба Валя там была, баба Таня, дедушка Боря — все, короче.
— Ха-ха-ха, — заржали. — А ну спой нам!
Сережа насупился.
— Спой, спой! — Лена самая старшая, ей почти одиннадцать. У нее светлые волосы и глаза медового цвета. Не темный мед, а желтый. В нее влюблены и Ромка, и Денис, и сам Сережа. — Спой какую-нибудь такую песню. — Лена смотрит на Сережу, а он отводит взгляд.
— Не буду.
Тогда Лена садится перед ним на корточки и смотрит в лицо снизу вверх. Деться некуда.
— Ну для меня спой. Это серьезное дело, народные песни. А что. Хватит ржать! — прикрикнула на остальных, и смешки потухли. — Спо-о-ой. Пожалуйста. Ничего смешного тут нет. Это мы всякую чушь слушаем. «Руки вверх» там, Линду. Спой. Мы не будем смеяться.
Тишина.
Все ждут.
— Ладно, — Лена встает, — раз не хочет человек петь, то не надо.
И Сережа запел. Тихонько, на одной ноте — запел.
«…виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему…»
Дети смеялись так громко, как только могли, набирая побольше воздуха и выкашливая смех.
Лена смеялась тоже.
Сережа молчал.
Басика
Басика будто бы только и делала, что сидела на краю дивана, никуда не смотря. Доподлинно неизвестно, настолько ли плохо она видела, как об этом рассказывала. Басика, спрашивал я, как ты видишь? Расплывчато, Сержик, отвечала она, и я вглядывался в мутную радужку глаза. У мамы с папой, которые видели лучше, в глазах и впрямь было больше ясности — не было этого разлохмаченного краешка радужки и пожелтевших, как творог, белков. Бабушке стоило больших усилий подняться с дивана. Ей было смертельно лень.
Выйдя на пенсию, она ни дня больше не проработала. Просто не желала никуда ходить, хотя могла работать в санатории, получать приличный оклад, в общем-то особо себя не обременяя. Да ну, вот еще, рассудила она. Немощной Зоя Сергеевна не была, но ей хотелось наконец состариться и вздохнуть облегченно.
Она безвылазно сидела дома, я копошился рядом. Чем я был занят, не могу вспомнить. Но в памяти отложилось, будто бы все мое детство прошло там, на Октябрьской, у самой черты города, на странной высоте четвертого этажа, откуда все видно как-то по-особенному — вроде как смотришь деревьям в вырез груди. Да брось ты, сказала мне мама, придумаешь тоже. Мы тебя только на выходные туда отвозили, и то не всегда. И в садик ты ходил регулярно, сам подумай. Убедительно вроде, но стойкие кадры из детства от трех до шести — это туевая аллея за домом, бабульки на лавочке и балкончик над трассой, стремительно уходящей в неизвестность за городскую границу, в сторону грозной синей Бештау. Балкончик был огорожен прутьями, и внутри было щекотно от страха, когда я свешивал ноги, чтобы выдувать разноцветные планетки мыльных пузырей или смотреть в светлую непостижимую высь океана, над которым летел мой космический кораблик, а мне, космическому капитанчику, приходилось высматривать островки с помощью подзорной трубы — какого-то сантехнического элемента из белой пластмассы. Но нет, приземлиться было негде, только белые перистые облака, как мыльная пена в ванной, как далекая морская рябь, восторженно-солнечный ужас.
У басики были бульдожьи щеки и длинные седые волосы, собранные в бублик. Однажды она их распустила, и я поразился, как много их, оказывается, — всю спину закрывают. Басика была полная и ласковая, только ласковость ее совсем другая, угрюмая, не радушная, не приветливая, как, скажем, у бабушки Дениса. Резкие ноты появлялись в голосе, когда она говорила о моей маме. «Ольгу — не люблю! И Антона не люблю!» Не помню, спрашивал ли: а меня? — может быть, и сама отвечала: «А тебя люблю, Сержик» — и целовала в лоб.
Удивительное сходство с нами было обнаружено в книжке на иллюстрации к стихотворению Барто. Те же щеки, тот же бублик, а Сережа — в полосатом свитере, точно как у меня. «Если вы по просеке, я вам расскажу, как гулял попросите жук, обычный жук». Когда мы все-таки выбирались погулять, было величайшим подвигом дойти до «вторых туй», высаженных полукругом. Эта аллея была такой долгой, широкой, она вела куда-то в запретное, запредельное, и уговорить басику пройти еще десять шагов (а вдруг аллея кончится и начнется что-то другое?) было трудно, почти невозможно; приходилось возвращаться. Когда я взрослыми шагами прошел ее с другого конца за пять или шесть минут, я впервые почувствовал обратный рост деревьев. Из давно проданной кому-то квартиры, так долго пустовавшей после бабушкиной смерти, все уже выветрилось, и пыль стерли, и обои новые поклеили, и телевизор снесли на помойку. А сливы, от которых меня однажды вырвало, нельзя же есть в таких количествах; а вставная челюсть, овощной магазин с характерным запахом земли, окна роддома напротив, горевшие в темноте мертвенным люминесцентным светом, жуткий бабушкин храп «хрр-аш-аш», гоголь-моголь, яйцерезка, тертые яблоки с сахаром; а как вдруг тревога повисла в воздухе, когда взрослые стали чего-то недоговаривать, исчезать, оставлять меня с маминой подругой; а как потом, уже после похорон, басика открывает мне дверь, приглашает зайти, как ты вырос, говорит, и на лице синяки, и пахнет чем-то старческим, и надо куда-нибудь просыпаться, не прощаясь; шестое марта 1992 или 1993 года, папа точно не помнит, — это так показательно, что и я не хочу уточнять; ничего кроме памяти, хоть и живу я в страхе что-то не успеть почувствовать до того, как кончится я и начнется кто-то другой, одна только память, зачем-то возвращающая меня в мои сны, в мои подъезды, в мое нигдетство.
Виктория Головинская
АНГЕЛИКА
Т, с любовью и мерзопакостью
- Предыдущая
- 28/93
- Следующая