Удавшийся рассказ о любви - Маканин Владимир Семенович - Страница 12
- Предыдущая
- 12/12
Ей стало проще, когда стало понятнее. Жизнь его достала. «Жалкий?..» — вопросительно подумала она, ожидая и прикрывая руками похолодевшие груди.
За стеной Тартасов тоже пытался выразить Гале свое сложное чувство:
—...По-особенному чувствуешь женщину, если в долг. Вот, скажем, я... Я уже по-новому ощущаю твою грудь... твою талию, попку... Совсем иное ощущение. Давай же. Давай еще раз... У-ух!.. У-ух... Метко?
— Ого-о.
— У-ух.
— Ого.
— У-ух.
— Ого
— У-ух... Стараюсь понять: почему... у-ух... так приятно это делать в долг? Особенно по второму разу... У-ух... Почему? Что-то вроде бытия в кредит, а?.. У-ух... Что ты об этом думаешь?
— Думаю, ты просто жмот, дядя, — сказала Галя.
Но отличие было: в этот раз Лариса Игоревна не чувствовала с Вьюжиным своей униженности. (А нет униженности — нет жертвы?) Напротив, не она, а мужчина был словно бы заранее виновен. Нежничал... И так мягки, бережны его пальцы, подушечки пальцев, трогающие ее бедра и живот. Ей даже определенно подумалось, что да, да, виновен и унижен, — виновен и унижен своей обнажившейся слабинкой (скрываемым от глаз начальническим страданием). И сам знает, что унижен, — иначе чего бы он так бился, трепетал, как мотылек у лампы, хлопоча меж ее колен.
Доносились его бормотания, лепет — отдельные восклицания:
— Это чудо. Чудо! Я опять... Я... ощущаю жизнь снова. Прекрасно... Я...
Его слова рвались, пресекались одно другим, а лицо все склонялось к ее лону, погружалось с не вполне понятными ей там прикосновениями. Означавшими начало некоей замедленной ласки.
Если опустить глаза, Лариса Игоревна сразу же натыкалась взглядом на его огромную лысую голову. По виду могло казаться, что там ее раздувшийся живот. Ее собственный огромный живот той поры, когда Лариса Игоревна была беременна дочкой... Живот был тогда точь-в-точь. Бел! блестящ!.. И точно так же слегка подвижен, ощутим. И нет-нет чувственно подрагивал, как подрагивала эта виноватая лысая башка.
— Но-но! — прикрикнула она, когда там возникло легкое (и явно случайное) болевое прикосновение. Отчего сам же мужчина забеспокоился еще виноватее:
— Извини... Извини... Лара.
Чтобы произнести эти слышные слова, он должен был хоть на миг оторваться. И еще сколько-то медлил... Мол, глянь, глянь, как я покорен и послушен. Она глянула. И взгляд тотчас вновь наткнулся на купол лысины. На робко поднятые счастливые глаза мужчины. Мелькнуло розоватое подрагивающее острие языка. Рот открыт... Мужчина усиленно дышал...
Она в силах ему позволить — и не позволить! Надо же как! Ее восхитило это... Всю жизнь она, скромная цензорша, была, как оказалось, великим цензором, вольная в своем решении дать или не дать. Дать или не дать жизнь...
Лоно праматери?.. Миллионы людей (в будущем) напрямую зависели от ее скромной прожитой жизни. Через ее дочь, ее крохотную внучку и дальше, дальше! С ума сойти!.. Грандиозная материнская мысль, скорее всего, не была собственной мыслью Ларисы Игоревны. Этой мыслью жил (и невольно ее телепатировал) упивающийся ею Вьюжин. Счастливый. Едва не задыхавшийся в эту минуту... Торопившийся... Обрамлявшие его лысину заушные волосы виделись сверху как подрагивающие шмелиные крылышки. (Как пьющий нектар шмель.) Оторвался... Но только на миг... Устремил глаза к глазам Ларисы Игоревны, а может быть, еще выше, к торжественному белому потолку, — а может быть, к заоконному небу — вскрикивая в восторге:
— Вы, женщины, — счастливые! Лариса! У каждой есть это чудо... это узкое... чудо, чудо!
Приник, ловя свое наслаждение, а Лариса Игоревна, опустив руки, гладила снисходительными движениями огромную лысину. (Уже успокоилась. Уже просто.) Она щекотала слегка ей (голове) за ушами. Мягко поощряла... Живи. Пей. (Как у родника.) Упивайся. Будь счастлив.
Ощутив посыл нежности, Вьюжин вновь на миг оторвался. Вскинул шар головы. И вновь, прерывающимся голосом:
— Ты же знаешь... Человек, умирая... втискивается в тоннель. Узкие ворота. Узкие врата! Там — второе чудо. Вторая главная тайна наших жизней...
Он перевел дыхание:
— Мы уходим (из жизни) и мы входим (в жизнь) через узкое место... Это и есть самые-рассамые философские глубины. Все остальное нигиль. Пыль. Чешуя... В жизни лишь два чуда — и одно из них, первое — передо мной!.. Лариса! Я...
Устав вникать в сумбур слов, она обеими руками мягко прихватила лысую голову и прижала к себе, утопив говорливые губы — помолчи, дружок! хватит!
— Философское осмысле... — вскрикнул он.
Но она легонько прихлопнула по поднявшейся вдруг лысине. На место. Пей. Упивайся...
Лежа в постели, уставившись глазами в белый потолок, она вспомнила себя молодую. Трепетную! (Старавшуюся отыскать ответную любовь в суетных, бегающих глазах мужчины. Как давно!..) Но теперь все они были здесь. Молодые... Матерые... Старики и юнцы. Знаменитые и никакие. Рыжие и брюнеты. Тысячи и тысячи мужчин (опять эта мысль... или другая?) — миллионы, столпившиеся у ее лона, как у входа. С просьбой впустить... Она сейчас любила их всех, потому что любила Тартасова, в этом и был ее рассказ о ее любви.
Вьюжин поднял голову. Какой, однако, телепат! Взволнован... Губы влажные, шлепают — чего ему?
— Знаешь... Послушай. Тартасова (если сейчас ему не помочь), и правда, хотят лишить места, прогнать. Кого-нибудь уже и взамен наметили.
Она молча и жестко (сверху вниз) посмотрела: вот и помоги.
Он понял:
— Помогу, Лариса. Клянусь... А то ведь замену найдут быстро. Возьмут Витю Ерофеева. И неглуп. И тоже готов повторять, что литература умирает...
— Зачем это повторять?
— Как зачем?.. Сферы влияния. Телевидению выгодно, чтоб люди не читали. Меньше читают — значит, больше смотрят. Створаживаем словесность.
Мужские руки невольно (вспомнил о кабинетных делах) стали на миг озабоченнее и жестче, стискивая ей бедра. Но тотчас вновь расслабились — вновь нежные, оглаживающие.
— Чудо... Какое это чудо! Нет, ты, женщина, не в силах понять! — вскрикнул Вьюжин и вновь припал. — М-м! М-м! — глухо мычал он где-то там, в глубинах.
Как бы совсем туда не ушел бедняга. Большой человек! — опасливо (и с улыбкой) подумала Лариса Игоревна.
И сглотнула нетяжелый, счастливый комок в горле. Мужчина тем временем тоже преуспел... Старался. Она испытала легкий, невзрачный оргазм. Сухонько там стиснулось, скрипнуло; бесцветная, а все же удача. Сумел.
Он, видно, устал. Передышка. Можно поговорить? — приподнял на миг лысину:
— А что Тартасов — спишь с ним иногда?
— Нет. Давно уже нет. (Увы, правда...) Но это неважно. Ты все равно придержи ему место. Чтоб не выгнали. Чтоб не оставили без зарплаты. Зачем ему голодные годы?
Вьюжин закивал: конечно, конечно!.. А его глаза хотели еще и еще. Ну, прямо мольба!.. Она косвенно ощутила этот странный, притягивающий мужчину страх перед тайной лона. Перед этим таинством в простеньком библейском камуфляже — в податливом изгибе женских бедер.
Вьюжин, как все начальствующие, скорее всего, не знал и не знает про возможность ввинчиваться, втискиваться в узкое место. (И менять наше смутное время на что-нибудь еще.) И хорошо, что не знает, подумала Лариса Игоревна.
В столь высоком и трепетном восторге (и в философском раже) он бы, пожалуй, принял сейчас легкомысленное решение уйти. Погрузиться в найденное им чудо... Сменить время — на безвременье. И ушел бы. Туда, где все неродившиеся. Где так и не появившиеся на свет... Где сама бесконечность нежизни. И где все дальнейшее — молчание.
- Предыдущая
- 12/12