Юмор серьезных писателей - Лесков Николай Семенович - Страница 5
- Предыдущая
- 5/104
- Следующая
Правда, смеялись по-доброму. И даже, можно сказать, с любовью.
Есть такой смех — с любовью и теплотой, смех, помогающий автору создать образ хорошего человека. Если хороший человек не вызывает улыбки, то он получается какой-то не живой. Вроде бронзовый, сидящий на пьедестале.
Хотя бронзовый тоже бывает совсем как живой…
Военмор Пушкин погиб, защищая Пушкина от Юденича. А для читателей он погиб в тридцать седьмом, в тот самый год, когда повесть была напечатана. В этот год отмечалось столетие смерти поэта.
Литература пытается повлиять на жизнь, а жизнь, в свою очередь, влияет на литературу. И чем теснее литература связана с жизнью, тем больше она подвержена изменениям. Изменится значение слова — и даже не значение, а всего лишь оттенок смысла, — и уже меняется общее настроение, и смешное уже вызывает грусть, а былая грусть вызывает улыбку.
Может быть, время, подобно старому корректору из книги Паустовского «Золотая роза», расставляет знаки препинания так что написанное уже не узнать? Этот корректор, о котором спустя много лет был написан рассказ «Случай в магазине Альшванга» обладал волшебной способностью влиять на ход событии, ни сколько не прикасаясь к ним, а лишь расставляя знаки препинания.
Так действует Время. Оно расставляет свои знает в зависимости от прожитых лет: в юности больше восклицательных, в старости больше вопросительных. Но знаки Времени завися не только от наших лет, но и от самого Времени. Сколько оно поставило знаков препинания на пути нашей литературы! Для литературы это несколько десятков лет, а для писателя — вся жизнь. Для Паустовского, так же, как и для Платонова, Булгакова, Бабеля, это была вся их жизнь.
Время «Золотой розы» — это 1955 год, когда все восклицания остались позади, а впереди были одни вопросы. От этого особая интонация книги, в которой больше грусти, чем юмора, а юмор, там, где он присутствует, растворен так, что совершенно не чувствуется комков и крупиц, лишь едва уловимо им выблескивает повествование. Можно собрать его по блесткам, по искринкам, как собирал золотую розу парижский мусорщик Шовен, но лучше не собирать, у нас хватает кускового юмора.
Мне кажется, «Золотая роза» состоит из одних интонаций.
Но вдруг появляется корректор Время — и интонация резко меняется. И начало «Первого рассказа» звучит сегодня не так, как звучало тогда, когда было написано:
«Я возвращался на пароходе по Припяти из местечка Чернобыль…»
Юмор не только изменяется, он способен перевоплощаться. Был смешным — стал грустным, был добрым — стал злым. Был глупым, казалось, таким, что глупее некуда, и вдруг призадумался, стал на глазах умнеть, словно он выкурил одиннадцатую трубку Ильи Эренбурга — не из трубок его, а из рассказов под общим названием «Тринадцать трубок».
Число тринадцать взято не произвольно, это именно чертова, а не другая какая-то дюжина. Так, например, приложившись к одиннадцатой трубке, представитель любого из двух полов превращается в свою противоположность.
Может, это происходит и с серьезными писателями? Выкурит такую трубку — и давай хохотать. И давай писать про то, как Эмма Кацельпуп преследует Женю Кискину, то и дело пробегая по распростертому на земле ответственному товарищу Гогоченко: «По дороге они сшибли автомобиль губисполкома, три агитационных киоска, крестный ход и даже стадо волов, шедших мирно на бойню. Весь город был охвачен паникой. Вскоре на помощь контуженому Гогоченко, по которому продолжали бегать две женщины, прибыли отряд милиции, пожарная команда, артиллерийские курсы… и поезд для пропаганды».
Литература — это не поезд для пропаганды, она не может быть серьезной от первого вагона до последнего. Поэтому ошибется тот, кто станет думать, что серьезные писатели — это всего лишь серьезные писатели, а смешные писатели — это всего лишь смешные писатели. Каждый писатель одновременно и больше себя — и меньше себя, он таит в себе свою же собственную противоположность.
Каждый человек таит в себе свою собственную противоположность. Именно это сочетание и составляет жизнь.
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
КРОКОДИЛ
НЕОБЫКНОВЕННОЕ СОБЫТИЕ,
ИЛИ ПАССАЖ В ПАССАЖЕ,
справедливая повесть о том, как один господин, известных лет и известной наружности, пассажным крокодилом был проглочен живьем, весь без остатка, и что из этого вышло
Ohè, Lambert! Où est Lambert?
As-tu vu Lambert?[1]
I
Сего тринадцатого января текущего шестьдесят пятого года, в половине первого пополудни, Елена Ивановна, супруга Ивана Матвеича, образованного друга моего, сослуживца и отчасти отдаленного родственника, пожелала посмотреть крокодила, показываемого за известную плату в Пассаже. Имея уже в кармане свой билет для выезда (не столько по болезни, сколько из любознательности) за границу, а следственно, уже считаясь по службе в отпуску и, стало быть, будучи совершенно в то утро свободен, Иван Матвеич не только не воспрепятствовал непреодолимому желанию своей супруги, но даже сам возгорелся любопытством. «Прекрасная идея, — сказал он вседовольно, — осмотрим крокодила! Собираясь в Европу, не худо познакомиться еще на месте с населяющими ее туземцами», — и с сими словами, приняв под ручку свою супругу, тотчас же отправился с нею в Пассаж. Я же, по обыкновению моему, увязался с ними рядом — в виде домашнего друга. Никогда еще я не видел Ивана Матвеича в более приятном расположении духа, как в то памятное для меня утро, — подлинно, что мы не знаем заранее судьбы своей! Войдя в Пассаж, он немедленно стал восхищаться великолепием здания, а подойдя к магазину, в котором показывалось вновь привезенное в столицу чудовище, сам пожелал заплатить за меня четвертак крокодильщику, чего прежде с ним никогда не случалось. Вступив в небольшую комнату, мы заметили, что в ней кроме крокодила заключаются еще попугаи из иностранной породы какаду и, сверх того, группа обезьян в особом шкафу в углублении. У самого же входа, у левой стены, стоял большой жестяной ящик в виде как бы ванны, накрытый крепкою железною сеткой, а на дне его было на вершок воды. В этой-то мелководной луже сохранялся огромнейший крокодил, лежавший, как бревно, совершенно без движения и, видимо, лишившийся всех своих способностей от нашего сырого и негостеприимного для иностранцев климата. Сие чудовище ни в ком из нас сначала не возбудило особого любопытства.
— Так это-то крокодил! — сказала Елена Ивановна голосом сожаления и нараспев, — а я думала, что он… какой-нибудь другой!
Вероятнее всего, она думала, что он бриллиантовый. Вышедший к нам немец, хозяин, собственник крокодила, с чрезвычайно гордым видом смотрел на нас.
— Он прав, — шепнул мне Иван Матвеич, — ибо сознает, что он один во всей России показывает теперь крокодила.
Это совершенно вздорное замечание я тоже отношу к чрезмерно благодушному настроению, овладевшему Иваном Матвеичем, в других случаях весьма завистливым.
— Мне кажется, ваш крокодил не живой, — проговорила опять Елена Ивановна, пикированная неподатливостью хозяина, и с грациозной улыбкой обращаясь к нему, чтоб преклонить сего грубияна, — маневр, столь свойственный женщинам.
— О нет, мадам, — отвечал тот ломаным русским языком и тотчас же, приподняв до половины сетку ящика, стал палочкой тыкать крокодила в голову.
Тогда коварное чудовище, чтоб показать свои признаки жизни, слегка пошевелило лапами и хвостом, приподняло рыло и испустило нечто подобное продолжительному сопенью.
— Ну, не сердись, Карльхен! — ласкательно сказал немец, удовлетворенный в своем самолюбии.
— Какой противный этот крокодил! Я даже испугалась, — еще кокетливее пролепетала Елена Ивановна, — теперь он мне будет сниться во сне.
- Предыдущая
- 5/104
- Следующая