Портрет - Нечаев Леонид Евгеньевич - Страница 18
- Предыдущая
- 18/22
- Следующая
Темнело рано. К вечеру крепко подмораживало. Скоро сыпнет снегом, на денек-другой станет кругом бело, душа обрадуется, в нее с первоснежьем войдет что-то новое, хорошее… Потом мороз отпустит, снова проступят черные поля, дорогу развезет, все отсыреет… И так до следующего, настоящего покрова.
Женя смотрит не столько в учебник, сколько в окно. Поодаль темнеет конюшня, небольшое здание всего на восемнадцать лошадей. Вот сразу из всех ее окон полился желтый свет. Как уютно, беспечно сиделось бы Жене здесь, в своей комнатке, если бы он знал, что свет включил отец!..
Да нет же, не он включил. Чует сердце, что нет его нынче на конюшне. С утра глаз не поднимал, а после обеда воровато шмыгнул в сапожишки — и был таков. Побежал страшную свою охоту тешить…
Отец, отец!..
Его ведь и к гипнотизеру возили, и под страхом смерти лечили: выпьешь-де после нашей таблетки — умрешь, о чем и расписку брали. Расписывался, глотал пилюлю — и пил. «Если я, человек, бессилен быть человеком, то пусть лучше подохну!» — кричал он в забегаловке, а потом плакал, ругал врачей за их таблетки обманные… И к матери на коровник приходил, шатаясь, чтобы объявить, что он жить не умеет и ненавидит себя такого, что он от детского рта отрывает, что предает любовь сыновью и что нет ему прощенья. А потом дома за Женю цеплялся: «Прости, мальчик мой дорогой! Я тебя очень люблю, душа ангельская! Пожалей хоть ты меня…» Женя давился слезами и обнимал потрясенного своей низостью и беспомощностью отца…
Женя надевает куртку, шапку, выходит в темень — искать отца. «Какой ни есть, а — беззащитный», — думает он, пружинисто вышагивая по затвердевшей дороге. Женя не знал, чем объяснить свое хорошее настроение, которое не мог омрачить даже запой отца. Может, это предчувствие чистого пахучего снега…
Ни в пивной, ни у магазина отца не было. Жене сказали, что был после обеда и вроде бы подался на конюшню. Женя побежал на конюшню. Там отца тоже не оказалось. Прохорыч ответил, что Иван был сильно пьян и ушел около часа назад, а куда — неизвестно. Прохорыч упрашивал Ивана проспаться на конюшне в сене, да тот ответил, что не желает просыпаться.
Женя, уже встревоженный, ходил по поселку, спрашивал у людей, искал, пока не набрел на него за огородами, на задах. Как еще высмотрел его в темноте!
Отец лежал навзничь, раскинув руки. Шапка с него скатилась, пальто было расстегнуто.
— Папа! — бросился к нему Женя, затормошил его, припал ухом к груди. Отец был мертвецки пьян. Когда он упал, то пробил затылком лед в луже, и теперь волосы его вмерзли в ледяную корку. Женя костяшками пальцев пробил лед, с трудом взвалил отца к себе на плечи, потащил домой.
Дома синее, набрякшее лицо отца, так пугавшее Женю, стало багроветь. Женя стоял над отцом, настороженно слушал его дыхание. Вот он открыл наконец глаза. Они у него бесцветные. Года за два поблекли. Он увидел Женю, попробовал улыбнуться ему, да не мог раздвинуть губы. Женя отвернулся. Постелив отцу на полу, запретил перебираться на кровать к матери или к себе.
Ночью, однако, позвал отца. Ни Женя, ни отец, ни пришедшая с фермы и тихо поужинавшая мать не спали. Все лежали и притворялись, что спят. Отец зазяб внизу, но лежал смирно, помня, что не велено в кровати греться. И Женя позвал:
— Слышь… Иди, что ль, ко мне…
Отец живо вскочил, забрался к Жене в кровать. Его всего колотило. Он сразу прижался к Жене, жадно, всем телом вбирал тепло сына, и тепло это, благодатное, обильное, проникая в него, сладко размаривало тело и ласкало самое сердце. Жене было тесно, но он не отодвигался. И когда губы наткнулись на отцовскую небритую щеку, Женя поцеловал ее. Отец судорожно вздыхал и всхлипывал, будто освобождался от долго державшего его оцепенения. Так он, наверно, вздыхал еще только в детстве, когда мать отцеловывала какое-нибудь детское его горе.
…Отец проснулся рано, когда еще и мать не встала. Женя не спал, и отец заговорил с ним сразу, как будто только и ждал минуты своего пробуждения, ждал, чтобы спешно высказать что-то только что им осмысленное, важное, что он очень боялся вдруг забыть.
— Женёк, мальчик мой дорогой, сыночек мой удатный, разумный! — быстро говорил отец, сев на кровати и высвечиваясь в потемках бельем. — Несчастный я человек, неужто не вижу, что хуже скотины я, и нет мне прощенья ни от людей, ни от себя самого! Право, несчастный — потому что делаю не то, что хочу, а то, что ненавижу. Почему и тоска-то гложет… Слышь, Женечка, — робко глянул отец, — ты уж не покинь меня, отца недостойного, будь со мною потверже. И посердитуй, и побрани — и я тебя послушаюсь. — Отец свесил голову. — Я ведь мечтаю о ней, о хорошей и чистой своей жизни, ох как мечтаю!.. — Он помолчал, вскинул голову: — А еще я и тобою богат — вот, думаю, душе моей помощничек, не даст совсем пропасть. Ты уж пособи, Женечка, сдержи меня, окаянного, ни на шаг не отступись — я ведь вижу просвет впереди, чую дорогу твердую, мне бы еще самый чуток — и я выберусь! Выберусь ведь, Женечка?..
Отец наклонялся к Жене, жарко дышал ему в лицо, хватал за руки.
— Я ведь вот как решил: трудом буду спасаться. Я любую работу подниму. Я… горы сворочу! — Отец гордо распрямился. — Веришь ли? Все с радостью великой делать буду. Сено косить, погребок вон достраивать, кадки заданивать… Эх!.. Руки, чай, свои, и ум не волк съел. Жить станем, Женёк, жить!.. Шубоньку тебе куплю, ныне ведь все в шубах ходят. Пойдешь ты в шубоньке — а мы с матерью на порожек выйдем, тобой залюбуемся…
В другой бы раз Женя остановил отца, оборвал бы невыносимую ласку, которой он почему-то стыдился, а тут слушал не дыша: пусть выговорится, пусть укрепится мечтой, словами, сыновьим сочувствием…
— Отучишься, отслужишь, — продолжал мечтательно отец, — ан глядь и свадебка. А я ни капли, ни-ни!..
Невмоготу Жене слушать такое. Эк куда хватил — свадебка!
Отец посуровел, поманил Женю пальцем, зашептал:
— А ее, Тальку то есть, ты не вини… Ее ведь красотою всяк по-своему покорыстоваться хочет. Она, бедняжка, и не знает: то ли красота ее кривая и людей кривит, то ли люди против прямой ее красоты кривые! Вот и мечется, ищет себе опоры… И то подумай: сирота ведь при живых родителях!
Отец говорит совсем уж недозволенное. Ну да ладно, не беда, коли добра забота…
Отец встал, постоял возле Жени, словно ожидая ответа; не дождавшись, пошел укладываться на пол.
Проснулась мать, встала, осторожно кастрюлями задвигала. Женя вдруг ощутил тепло дома, постели, и на этом ощущении его подхватил и быстро, плавно унес сон. Женя еще успел ощутить прилив той блаженной беспечности, о которой мечтал с вечера.
За окнами тихо покрывал землю первый снег.
— Что нужно художнику? — спрашивал Хлебников, развалясь в кресле. У Хлебникова в зубе завелось дупло, и он все ощупывал его языком. Теперь он ответит на свой вопрос только после того, как основательно обсосет зуб с дуплом.
Первоначальный замысел портрета как-то сам собою съехал на нет. Никакого черепа на книге, никакой луны, даже никаких джинсов. Обыкновеннейший поясной портрет. Без всякой символики, без обобщений, без таинственности. Без претензий.
Следя за работой Хлебникова над портретом, Женя всегда вспоминал тетю Маню, пожилую парикмахершу из комбината бытового обслуживания. Она всех стригла на один манер. Женя обреченно садился к ней в кресло, долго объяснял, как надо его стричь, просил оставлять на затылке и на висках побольше волос, чтоб уши не торчали, — она с самым ласковым видом выслушивала, соглашалась, а когда принималась стричь, руку ее против воли вело так, как водило все тридцать лет ее работы, и вместо желанной модной прически получался старый славный полубокс.
Недалеко ушел Хлебников от тети Мани. Никакого тебе абсурда, ничего «невообразимого». Может быть, Хлебников и прорвался бы в «зачертовье», да рука сбивалась на торный, привычный путь, словно он пользовался некоей невидимой прорисью.
- Предыдущая
- 18/22
- Следующая