Портрет - Нечаев Леонид Евгеньевич - Страница 10
- Предыдущая
- 10/22
- Следующая
Женя снова взялся за карандаш. Слева от себя благоговейными штрихами изобразил Афродиту. По мере того как он рисовал ее, выражение лица у Адониса менялось: из радостного становилось недоуменным, потом обиженным, — и Женя поспешил затереть себя.
Он перерисовал Афродиту так, чтобы Адонис прикасался к ней сгибом указательного пальца. Адонис снова просветлел, лицо и тело его зазвучали неожиданной нежностью.
Так Женя и оставил их.
Он чувствовал себя вполне удовлетворенным; оделся, еще раз глянул в зеркало, поморщился. Но даже вид собственного вытянутого лица не мог испортить ему настроение. Что-то бесконечно ласковое еще жило в его ладони, пело в пальцах.
Прошло, может быть, полчаса, а он все еще был весь в кончиках пальцев. Потом, когда ощущение плавного, блаженного движения иссякло, ему захотелось испытать его еще раз, и он повторил движение дивных линий Афродиты.
Думал ли он ранее, что линия способна дать такое полное счастье? Он уже изнемог от счастья, он весь трепетал, беззвучно ликующий, беззвучно плачущий!
Его рука вновь и вновь опускалась по безмятежным, словно дремлющим линиям — от шеи, по плечу, по складкам одежды до стопы Афродиты…
Мрак уже требовал Адониса к себе. Юноша должен был уйти под землю, в печальное царство теней. Уйти — чтобы потом снова вернуться к лучам солнца, к Афродите, потому что жизнь вечна, потому что любовь побеждает самую смерть.
«Таков ли я, как Адонис? — думал Женя. — Способен ли я так любить, чтобы побеждать мрак?» И ощущал в душе раскат радостного чувства, готовность немедленно доказать всю силу, таящуюся в его душе, силу, еще им самим не познанную до конца, силу, о которой он только знает, что она в нем есть и что она огромна. И с ощущением этой силы ему вдруг стало совершенно безразлично, что у него некрасивое лицо, как безразлично стало тело с его почти идеальными пропорциями…
«А как же Мишка с Игорем?» — встревожился Женя. С собой-то он разобрался, а вот как быть с ними… Схватив с подоконника папку, раскрыл ее, стал поспешно листать рисунки.
Вот щекастый Мишка Булкин. Он добросовестно смотрит на Женю круглыми глазками. У него младенческая душа. Он безгранично доверяет Жене.
А вот Игорь. Он на портрете какой-то чудной, какой-то не такой… Все в классе говорили, что Игорь у Жени не получился. Не похоже — вот самый страшный для художника приговор. Но странно: сам Игорь оказался единственным, помимо Жени, кто нашел полное сходство. Игорь удивлялся, как можно было не видеть, что это он, но доказать «по-научному» не мог. Женя даже сам тогда засомневался…
Игорь на портрете вовсе не нагловатый и не самовлюблённый. Он… беззащитный. У него при высоком росте очень узкие плечи.
Работая над его портретом, Женя постоянно что-то пересиливал в себе. Теперь он понимал, что руку так и вело к чисто внешней схожести, к которой привыкли все в классе, привык Женя и сам Игорь; но что-то не давало руке сбиться на эту легкую ложную схожесть, и Жене удалось передать в портрете беззащитный и беспокойный вопрос: разглядел ли ты меня всего? нашел ли во мне хорошее?..
На днях Игорь подошел к Жене с серьезным разговором. Отвел Женю в сторонку и сказал с упреком: «Что же ты молчишь, что с Талькой ходишь? Тебя с ней видели… А я, дурак, все к ней клеюсь. Получается, что я не по-товарищески поступаю».
С каких пор он такой? Был ли он неплохим парнем до портрета или стал таким только после него?..
Женя переводил взгляд с Мишки на Игоря, с Игоря на Адониса. Ослепительный мрамор уже не унижал Мишку, не подавлял Игоря. Не в миллиметрах, не в самих по себе пропорциях дело, а в чем-то таком, что и измерить-то не измеришь; что, может быть, где-то в глубине души ждет своего часа; что когда-нибудь, может быть, ярко вспыхнет огнем героического поступка; что потрясает своей простотой и неброскостью, как, например, повседневная самоотверженность или долгая, прекрасная, как сама жизнь, преданность… Нужно только разглядеть в себе и в других все это…
Мать за перегородкой закончила стирку, пошла во двор развешивать белье. Женя тотчас побежал выносить ведра помылься. Выплеснул воду под забор; подошел к матери, полюбовался, как ветреет на веревке белье. Мать, чуть улыбаясь, поглядывает на Женю. Говорит, что он весь светится. Женя отвечает, что он к ней прямо из общества богов.
Возвратившись к себе в комнатку. Женя на отдельном листе набросал свою фигуру — тоже с выжидательно отведенной рукой. Рядом оставалось много места. Карандаш замер над чистым пространством…
На картофельное поле Талька пришла в спортивном костюме, в белых перчатках и в черных лакированных сапожках.
Женя встал на борозду, втайне надеясь, что окажется в паре с Талькой, но верный Мишка Булкин уже присоседился к нему. Талька попала в пару к Игорю. Правда, не сама встала, Людмила Петровна поставила…
Женя отбирал на свою борозду мешки и поедом ел себя за то, что не подошел к Тальке запросто и не предложил встать вместе. «Все это от робости, — думал он. — А если честно — от трусости. А еще честнее — от гордости. Побоялся: вдруг она откажется и тем самым меня унизит… Вот какой я на самом деле. Если разобраться, то, наверно, из-за этого и на танцы не хожу…»
Игорь и Талька уже о чем-то говорят.
Женя отсчитал пятнадцать мешков, сгреб их в охапку и понес на борозду. «Впрочем, нет. Никакой я не гордый и не трусливый. Просто не считаю, что у меня есть какое-то исключительное право на общение с ней».
Между тем Игорь перетащил Булкина к себе на борозду, а Талька со своим ведром перебралась к Жене. Она уже сидела на перевернутом ведре и дожидалась его.
— Ты почему не бережешь руки? — строго спросила она. — Ты ведь художник… Возьми мои перчатки.
Женя бросил мешки и отвел руки за спину, но она поймала его руку и стала натягивать на нее перчатку. Женя не сопротивлялся, он едва дышал, вслушиваясь в ее прикосновения. Перчатки были ему малы; тогда Талька тоже решила работать без перчаток, как все, и, не зная, куда их деть, сунула Жене в карман. Женя, стыдясь самого себя, подумал, что хорошо бы достать их и спрятать за пазуху. Но как это сделать? В шутку — не мог, всерьез — подавно, тайком же — не смел.
Картошка была накопана спозаранок, и все сразу принялись за работу. Женя снисходительно поглядывал на Тальку, но она подбирала картошку так проворно, что скоро они опередили всех.
— Посмотрела бы мамочка на свою вертопрашку! — с гордостью сказала Талька. Потом полушутя-полусерьезно спросила: — А что, могла бы я быть крестьянкой?
Женя усмехнулся, пожал плечами.
— Нет, наверно, — ответила она самой себе. — Я коров доить не умею.
— Ну, этому я бы тебя научил!
— А ты умеешь?
— Умею. Даже первотелок помогал маме раздаивать.
— А это трудно?
— Да как сказать… После практики не хуже других доить будешь.
Талька задумалась, а Женя вдохновенно говорил, что, если бы ему предложили покинуть родные места и жить в столице, он ни за что не согласился бы. Родимая деревня краше Москвы — так говорят старые люди. В Москве тесно, а тут — простор. И люди тут вовсе не серые, как некоторым может казаться. Тут тебе и учителя, и агрономы, и врачи, и инженеры, и экономисты. И даже художник живет. А недавно настоящий поэт из города насовсем сюда переехал, женился, корову завел, поросенка… И артисты тоже наведываются: Воронец выступала, Пуговкин приезжал. И однажды даже космонавт был… Хочешь наукой заниматься — занимайся. Вон директор совхоза докторскую защитил…
Талька фыркнула:
— В космосе летаем, докторские защищаем, а картошку, между прочим, руками собираем.
— Зато доим электродоилкой, «елочкой». И до картошки очередь дойдет. Предложил же один человек под клубни сети закладывать, а потом, когда картошка созреет, сети трактором выдергивать…
— Завидую я тебе, — произнесла Талька, уже рассеянно слушая Женю. — Ты любишь свой простор. А я? Представь себе, Арбат я не люблю, метро тоже… Лучше бы ты научил меня не коров доить, а свой простор любить. Но разве любви учат?
- Предыдущая
- 10/22
- Следующая