Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине - Липатов Виль Владимирович - Страница 20
- Предыдущая
- 20/56
- Следующая
О Любке Ненашевой говорили разное. Например, что родители заперли ее в самой крохотной комнате большого светлого дома и уговаривали ехать в город – учиться в кредитно-финансовом техникуме или, на выбор, в торговом. Любка на это, говорят, отвечала, что ни в какой техникум ей сроду не поступить, это во-первых, а во-вторых, никуда из деревни не поедет – ей и здесь хорошо, а сидеть взаперти нравится: кормят, поят, с разговорами не лезут, и спи сколько угодно. Марат Ганиевич похудел, остриг коротко волосы, на уроках разговаривал тихо, как бы осторожно, иногда спохватывался, начинал объяснить громко, а потом снова забывался, бормотал себе под нос, как одинокий старик. А вот учительница немецкого языка расцвела и помолодела, каждый день раза по четыре как бы случайно попадалась на пути Марата Ганиевича; все в школе и деревне знали, что учительница считает Марата Ганиевича самым первым поэтом, о котором буквально со дня на день заговорит весь мир.
С Любкой Ненашевой, наверное, через окно сбежавшей из своей крохотной комнаты, Иван впервые после женитьбы встретился совсем не случайно. Произошло это, конечно, в субботу, часов в семь вечера, когда Настя начинала во Дворце культуры вертеться как белка в колесе, – вот какой ловкой и хитрой была Любка! Все рассчитала, как на арифмометре. Мало того, Любка подгадала к той минуте, когда Иван, свежий и веселый от гаражного душа, прилег было в пижаме с красно-белой оторочкой и читал в районной газете про Ивана Мурзина, поставившего рекорд на весновспашке. Был в газете и его портрет, такой смешной – хоть стой, хоть падай. Вот трактор, вот из бокового окна кабины высовывается Иван Мурзин, смотрит в даль далекую, словно он не тракторист, а машинист скоростного электровоза. Корреспондент было заикнулся, чтобы поставил руку над глазами козырьком, но Иван не выдержал, заорал:
– Снимайте, говорят вам, как высовываюсь! Пусть люди подумают, что я чайную высматриваю.
Писали ж об Иване просто и скромно. Дескать, изучает и знает технику, бережет ее, вовремя производит профилактические и плановые ремонты, прицепные агрегаты использует правильно. Учится в вечерней школе, посещает политинформации, читает. Особенно понравилось Ивану, что корреспондент под конец не забыл о матери: «Достойного сына вырастила наша знатная телятница Прасковья Мурзина!»
Кто-то робко постучал в двери. Иван,. подумав о своей пижаме, почесал затылок, сунул ноги в туфли с белой оторочкой, которые почему-то сразу невзлюбил, вышел в прихожую.
– Кто там?
– Это я.
Иван разинул рот и захлопал ресницами. Любка! Ну всего от этой холеры ждать можно, но чтобы стучалась в Настин дом, чтобы на глазах у всей деревни поднималась на крыльцо… Иван по-лесному крикнул:
– Я в пижаме!
– Чего? – ответно крикнула Любка. – Чего говоришь, Иван?
После этого двери открылись медленно-медленно, и в прихожую не вошла, а вплыла Любка. В полусвете прихожей Ивану показалось, что она здорово похудела.
– Чего ты кричал, Иван? – с любопытством спросила она. – Какое-то слово кричал, а я не разобрала… Ну держи куртку-то, синтетическая, жаркая – спасу нет. Ты ее на плечики, на плечики повесь…
Нахалюгой была, нахалюгой и осталась.
– Ты хоть бы поздоровалась! – зло сказал Иван. – Если без спросу в двери лезешь, так хоть здоровайся!
– Ой, Вань, это я от твоего непонятного слова вошла в растерянность… Здравствуй! Добрый день!
– Добрый день! Добрый день!
Как только вошли они в гостиную, Иван увидел, что Любка на самом деле изменилась, да и здорово изменилась! Она была такой тонкой и худой, глаза так лихорадочно блестели и губы сжаты такой ниточкой, что Ивану померещилось странное: словно Любка вернулась с войны, где трижды умирала и воскресала, и теперь все знала о жизни и ничего не боялась. «Вон какие дела!» – ошеломленно подумал Иван, не зная как быть дальше.
– Ты садись! – негромко сказал он Любке. – Ты вот сюда садись и передохни, что ли…
– Ой, спасибо, ой сяду! – прежним, «довоенным» голосом ответила незнакомая Любка и не села, а упала в низкое кресло. – Находилась я сегодня, Иван, сильно находилась!
Не двадцатый год шел Любке Ненашевой, а все тридцать можно было дать за мудрые, холодные, всезнающие глаза, потоньшавшую шею, изогнутую настороженно, как у подраненного лебедя, за вкрадчивый покат плечей, опущенных зловеще покорно; и сорок лет можно было дать Любке Ненашевой за бабьи горькие складки у губ. Почему? Отчего? Ведь легко и весело уходила она от Марата Ганиевича, не любила его, вышла по дурости: от гордости, что вот на ней, ученице, учитель жениться хочет.
– Ты чего это, Любка? – смирно спросил Иван. – Ты чего вся не своя, губы у тебя злые, а глаза смотреть страшно… Ты не больна ли?
Злодейская болезнь рак теперь в одночасье снаряжала в могилу и не таких людей, как Любка Ненашева. За три месяца уложила под березки кузнеца дядю Семена, который автомобиль «ЗИЛ-130» поднимал сзади. На глазах похудел, почернел, шатался от ветра, врачи говорили: авитаминоз, а оказалось – рак легкого.
– Не, Вань, я не больная, – сказала Любка и посмотрела искоса, по-сорочьи. – Я, Вань, даже очень сильно здоровая, если за день один раз ем, но с ног не падаю. – Она помолчала и вздохнула. – Вот только, Вань, не знаю, что с отцом делать. Велит на работу идти, без этого на улицу не выпускает, так что я сейчас – беглая.
Почему ест один раз в день? Зачем ест один раз в день? И что она вообще говорит, если смотреть на нее страшно? Иван машинально сел во второе кресло, поочередно поглядел на свои десять навечно от металла темных пальцев.
– Я ничего не понимаю, Любка, что ты говоришь, – сказал он наконец. – Или я умом тронулся, или ты. Толком говори, попроще…
Любка и бровью не повела: сидела по-прежнему загадочная и опасная, настороженная и мудрая. Выслушав Ивана, она закрыла глаза, но тут же быстро открыла, как это бывало в детстве, когда Иван показывал ей карточный фокус.
– А чего тут не понимать! – холодно и снисходительно проговорила она. – Проще простого: ухожу в артистки. Буду сниматься в кино, по заграницам ездить. – Она еще шире открыла глаза, хотя шире, казалось, некуда. – Я красавиц играть буду, которые деревенские, но не толстые, а стройные да интеллигентные. Скажем, агроном или зоотехник. Приехала из города, освоила производство, в нее влюбился председатель колхоза, а еще лучше – секретарь райкома… Одним словом, в Москву уезжаю – учиться на киноартистку.
Иван ушам своим не верил. Посмотрел на стены – знакомые обои, перевел взгляд на пол – знакомый ковер – значит, не спал, ничего ему не мерещилось.
– Ты же девять классов не кончила! – проговорил он. – Тебе до аттестата зрелости – учиться да учиться. Как тебя в институт-то примут?
– Примут! – барским голосом ответила Любка. – Марат Ганиевич твердо сказал: «Себе всю жизнь испорчу, а вам, Любовь, аттестат достану!» Вот какой человек Марат Ганиевич!
– Ты же от него ушла! – только охнул Иван.
– А как ушла, так и приду! – насмешливо ответила Любка. – Вот кончу учиться на киноартистку, Марата Ганиевича в Москву выпишу. Он мне полезный будет, когда в артистки выйду. Посоветует, в каком кино сниматься, а в каком – нет. С корреспондентами за меня беседовать будет. Марат Ганиевич сильно умный, если его хорошенько накрутить…
Что это? Издевалась Любка над Иваном или совсем плохи ее дела?
– Ты что городишь, Любка? – остервенело спросил Иван. – Липовый аттестат зрелости – это же преступление. Твой Марат Ганиевич, он что – сумасшедший?
– А как же! А как же! – торжественно ответила Любка. – Марат Ганиевич поэт, а все поэты – чокнутые! Марат Ганиевич, бывало, начнет рассказывать о каком-нибудь поэте – обязательно сумасшедший. Один водку глушит, другой всех на пистолетах зовет стреляться, третий каждую неделю жену меняет. – Она разволновалась. – Ну неужто ты, Вань, не понимаешь, что Марат Ганиевич сумасшедший? Да разве бы нормальный человек пошел тебя просить, чтобы ты меня ему вернул?
- Предыдущая
- 20/56
- Следующая