Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник) - Вересов Дмитрий - Страница 68
- Предыдущая
- 68/234
- Следующая
– Папа, – прошептал Олежка и сглотнул. Он был сильно напуган, потому что никогда еще не видел отца таким чужим, непохожим на себя, таким серым, каменным, таким слепым, как дедушкин памятник на Смоленском. – Папа, – повторил Олежка одними губами и затих в ужасе, в ожидании боли, так как раньше отца понял, что должно сейчас случиться.
Михаил же, для которого Вадик сейчас оказался недоступен – он не воспринимал Вадика в этот момент, не видел его внутренним взором по той причине, что между ними не существовало торной дорожки кровного родства, – Михаил с яростью, рожденной в аду нервного перенапряжения последних часов, обрушился на Олежку, своего родного сына.
Раз за разом взлетал широкий армейский ремень и был отброшен только тогда, когда Олежка, обмочившийся, измученный и одичавший за эти долгие полминуты казни, перестал вырываться и кричать, а повис обессиленно на колене у отца, а потом сполз на пол и так и остался лежать, закрывая голову руками, тихо скуля и незнакомо всхлипывая.
Наутро Олежка пропал из дома.
Исчезновение Олежки не сразу было воспринято именно как исчезновение, побег в поисках лучшей доли. Михаил провел остаток ночи в кабинете, мучимый тревогой за Аврору и Франика и стыдом перед Олежкой, на которого впервые в жизни поднял руку. Он задремал лишь под утро, а проснулся в обычное время, в начале восьмого, и, обнаружив себя полулежащим в кресле, сразу вспомнил события минувшего понедельника, главными из которых были отчаяние, страх, обида на судьбу за оскорбление любви и стыд за действия, недостойные мужчины и отца.
Он даже почувствовал облегчение, когда Олежка не вышел к завтраку, он не смог бы смотреть в глаза сыну. Зато вышел Вадик, все еще неумытый со вчерашнего дня, и Михаил не стал ему пенять на это. Он вообще ни слова не сказал Вадику. Не в наказание, а потому что не мог говорить. Все слова исчезли куда-то, как будто бы никогда и не существовали, а люди испокон веков рассказывали друг другу о своих бедах с помощью взглядов из-под опущенных ресниц, с помощью по-особому сжатых губ, опущенных плеч и не выветрившихся из складок одежды больничных запахов.
Вадик тоже молчал. Он вопросительно таращил из-под низкой и пушистой, как у пони, челки карие глаза, но не решался спрашивать. Он боялся услышать, что мама пока не придет, что она далеко уехала, в командировку, надолго. А что это означает, и младенцу ясно. И незачем врать. А Михаилу и в голову не пришло сообщить детям о том, что мать жива, поболеет и вернется, и новорожденный братик Франц тоже. Ему и в голову не пришло, что дети мучаются неизвестностью и что один из мальчиков, его родной сын, уже сделал для себя выводы и, чтобы избежать ареста за взлом замка и покушение на убийство, катит сейчас в электричке куда глаза глядят.
Михаил всерьез всполошился только вечером, когда вернулся домой, посетив больницу.
Его встретил одинокий, голодный и снова зареванный Вадик, а Олежка, с которым Михаил намерен был серьезно говорить и мириться, не откликнулся на зов. Вадик, поняв, что теперь уже можно говорить, сообщил, заикаясь, что Олежки с утра нет и их общей копилки – большого мухомора – тоже нет.
И завертелось: заявление в милицию, фотографии, словесное описание, звонки по больницам и на Садовую, туда, где собираются сведения обо всех неизвестных, подобранных на улице. Снова бессонная ночь, хождение из угла в угол, снова обзвон больниц и дикая головная боль.
– А мама? – лишь на второй день решился спросить Вадик, собрав все свое щенячье мужество. – Она… умерла?
– Мама? Умерла? – Михаил ошеломленно посмотрел на Вадика и стиснул его, прижал к себе. – Прости меня, малыш. Я и подумать не мог, что ты. Прости. Мама в больнице, ее лечат, сделали операцию. Потом ее привезут домой. Не сразу, через какое-то время, но привезут. И мы будем ухаживать за ней, помогать ей во всем. А дня через три мы с тобой ее навестим. И ваш с Олегом братик тоже жив, но к нему пока нельзя, он еще слишком маленький. А как только немножко подрастет, мы его заберем домой.
– А Олега найдут?
Михаил только молча кивнул в ответ.
* * *
Олежка ушел из дому рано утром, прихватив с собой пустой ранец, игрушечный пистолет и копилку-мухомор. Мухомор он раскурочил в щели за гаражом. Денег там оказалось девять рублей двадцать три копейки. Деньги он ссыпал в ранец и немного положил в карман – на проезд. Никаких планов мальчик не строил, у него была лишь уверенность в том, что надо уехать, а там уж как-нибудь. Поэтому для начала следовало добраться до вокзала. Проще всего – до Московского, и он отправился на остановку на углу Большого и 1-й линии дожидаться троллейбуса. Главное, говорил себе Олежка, не менять направление, тогда точно уедешь далеко.
На Московском вокзале он купил билет на электричку, а потом, на конечной стации, еще на одну, и к середине дня оказался в Бологом. Здесь он побродил, измаявшись ехать, поел в буфете и, присев в зале ожидания на один из фанерных стульев, соединенных в ряд, заснул и проспал до ночи, когда электрички уже не ходили. Милиционер, обходивший зал ожидания, принял его за внука бабульки, спавшей рядом, к которой во сне приткнулся Олежка.
Почти весь следующий день он снова провел в поездах и к вечеру добрался бы до Москвы, но денег не хватило, деньги кончились в Дмитрове. Два дня Олежка крутился вблизи вокзала и не ел, а только пил воду из колонки, а на третий день его, упавшего в голодный обморок на окраине города, подобрали и накормили цыгане. Его поселили в квартире у Мериклы, неопределенных лет безногой цыганки, обучающей цыганским наукам подрастающее поколение. Сама о себе она говорила, что она никчемная женщина, никто на самом-то деле у нее не учится, хотя гадает она лучше всех и лучше всех умеет обвести вокруг пальца женщин-гадже, то есть не цыганок. Просто ее пропавший в лагере муж был другом их нынешнего барона Забаро Коло, и барон, чтобы она не чувствовала своей никчемности, сделал ее чем-то вроде учительницы. Но дети-то всему в семьях учатся.
– Тебя теперь зовут Лачо, понял, молодой? Твое дело пока молчать да смотреть. Не знаю, сможешь ты, гадже, или нет стать цыганом. Не сможешь, думаю. Ты им не родился. Девушка, может, и могла бы, если бы у нас выросла и вышла замуж, приняла закон. Да и это не дело, потому что у детей кровь разжиженная будет. Но не бросать же тебя под забором, непутевого. А за это дело делать надо, служить надо за хлеб. И я посмотрю, как ты служишь, и придумаю, чему тебя обучить. Ты сможешь быть нам полезен, потому что не похож на нас. Никто и не подумает, что ты на Забаро работаешь. Послезавтра и начнем, как подкормишься.
Мерикла ловко передвигалась по устеленной коврами квартире на инвалидной коляске, готовила еду на вполне современной кухне и не переставала говорить, учить Олежку, а отныне Лачо, правилам цыганского этикета и просто болтала, хвасталась:
– Я, Лачо, на особом положении. Меня уважает барон. Это редкий случай. Женщины у нас всегда в полном подчинении у мужа, и я такой была, пока его не убили на Колыме. Гадала, воровала. Это не бесчестно, обманывать гадже, им что угодно обещай и спокойно обманывай, тебе ничего за это не будет, только почет, если много заработаешь. Но нельзя обманывать своих – рома. Тогда ты станешь изгоем, магирдо, это – хуже некуда. Никто в дом не пустит, никто за стол не посадит. Лучше сразу умереть, чем магирдо стать. У нас тут есть такой, Гожо его звали, пока не стал тем, что он есть сейчас, пока не предал, не донес. Он и сейчас доносит при случае. Недолго, думаю, ему жить осталось, – покачала сальной головой Мерикла. – Столкнешься с ним – будь осторожен, а лучше сразу уходи подальше. И слушай, ешь и слушай, Мерикла плохому не учит. Нужно знать закон.
В те дни, что Олегу довелось провести у цыган, ему было по-настоящему страшно. И хотя цыгане, которые его подобрали, ничего плохого ему не сделали и вовсе не были похожи на тех, пестрых и немытых, что околачиваются на рынках, вокзалах, у станций метро, а были одеты в обычную одежду, может, чуть более яркую, он все равно боялся. Его страшило сверкание золота из густых бород мужчин, не всегда понятный язык, где русские слова мешались с цыганскими. Ему были неприятны косые взгляды женщин, после которых хотелось оттереть лицо, как от размазанных соплей. Он, словно кусачих насекомых, избегал цыганят, которые пытались дразнить его, но их одергивали взрослые.
- Предыдущая
- 68/234
- Следующая