Где-то на краю света - Устинова Татьяна Витальевна - Страница 31
- Предыдущая
- 31/56
- Следующая
– Погоди, как труп?! Чей?!
– Ничей! Дяди Коли Вуквукая! Он великий охотник. Застрелился из ружья. Должно быть, до белой горячки допился, а мне в эфире сказали, что я во всем виновата, что-то знаю и не говорю, а я ничего не знаю! И кто-то рылся в моих вещах, и я решила, что это Таня!
Лиля расплакалась, Володя смотрел на нее во все глаза, а она все повторяла:
– Я так больше не могу! Не могу я! Чукотка – особая территория! Вот она у меня где, эта особая территория! Пошли они к черту с их гостеприимством и северным братством! Не нужно мне никакого братства, мне надо, чтобы меня оставили в покое и не трогали мои вещи!
И как тогда, когда Лев Мусаилович назвал ее «бессовестной», она вскочила, ринулась в туалет и там зарыдала уже по-настоящему.
…Все пропало, все!.. Она оскорбила Таню, которая, кажется, так ничего и не поняла, стояла возле своей плиты, загроможденной огромными кастрюлями, как будто у нее столуется целая рота солдат. Лиля ворвалась в кухню и заорала. Боже, как неприлично она орала! Она орала, чтобы Таня не смела рыться в ее вещах, чтобы даже к двери не подходила, чтобы духу ее не было в Лилиной комнате! Что она, Лиля, заявит куда следует, и Таню отвезут в отделение, и уж там-то с ней разберутся – мало ли у кого она еще ворует!
Все еще продолжая орать, Лиля видела, как меняется доброе Танино лицо, делается растерянным и виноватым, а потом щеки вдруг покраснели и веки, и на скулах выступили узлы! Лиля орала и понимала, что совершает ужасное, после чего не будет пути назад. Ясная, трезвая мысль о том, что Таня ни в чем не виновата, вышла из помрачения и тени и застыла в самой середине Лилиного сознания. И, как будто зажегся свет, стало совершенно ясно, что так оно и есть. Таня ни в чем не виновата.
– Я ухожу! – взвизгнула Лиля напоследок. – Посчитайте, сколько я вам должна! За все!
Она саданула кухонной дверью так, что чуть не вылетело хлипкое советское стекло «в шашечку», немудрящее украшение всех советских кухонных дверей, понеслась на свой третий этаж, на лестнице толкнула изумленного Преображенцева – ему пришлось сделать шаг к стене, чтоб не упасть.
В комнате она один об другой стащила торбаса из оленьих камусов и нерпичьей кожи, сунула ноги в лакированные штиблеты, напялила свои московские одежды, выскочила в метель и побежала сначала налево, а потом повернулась и побежала направо.
Деваться ей было некуда, и та самая, ясная и трезвая часть мозга об этом знала, но Лиля не собиралась сдаваться!
Про гостиницу «Чукотка» Лиля вспомнила, когда неслась мимо освещенного подъезда, уже промерзшая до костей и зубов – раньше у нее никогда не мерзли зубы! Она вошла в ресторан, уселась, несколько минут делала «московское лицо», а потом… развалилась на части.
Самое ужасное, самое стыдное заключалось в том, что после безобразного и неприличного скандала ей так или иначе придется возвращаться… домой. То есть не домой, конечно, а на улицу Отке, а там, должно быть, Лева уже приехал, куда-то он утром собирался, то ли к Николаю Гурьяновичу, то ли к Сергею Нифонтовичу, и Таня, конечно же, все ему рассказала!
Как жить после этого? Вот как?! И паспорт украли! Теперь не улететь, даже когда «придет борт»! Ее не пустят в самолет, и она навсегда застрянет здесь, на Чукотке, которая, как известно, «особая территория», и погибнет тут навсегда и окончательно!
Нужно извиниться, вот что. Лиля рассматривала в зеркале свое отражение и не видела ничего, кроме огромного, красного, тяжелого стыда. Надо пойти и заставить себя извиниться, другого выхода нет.
«Бессовестная», беззвучно повторил где-то рядом коммунальный сосед Лев Мусаилович, и мать кивнула с грустной безнадежностью. Пожалуй, только эти двое верили в Лилю как в некое совершенно особенное человеческое существо и наделяли ее некими исключительными качествами.
Лиля пошарила в сумке за три тысячи евро, добыла хорошенькую коробочку с замочком, тоже за много евро, нацепила на нос темные очки – чтоб никто не видел, как ей стыдно, – решительно прошла в гардероб и попросила свою одежду. Про Володю, попутчика из звездолета, она позабыла.
Про метель она позабыла тоже и чуть не упала, когда ветер бросился на нее и ударил. Боком она налетела на фонарный столб, устояла, держась за него обемим руками и как будто заново осознавая, что бал здесь правит Ледовитый океан, а не жалкие человеческие существа, бессильные и слабые перед ветром и снегом! Темные очки сорвало, они моментально унеслись в темноту, за границу круга, очерченного фонарем, и Лиля проводила их глазами.
Пройти ей было всего ничего. Отцепившись от столба, боком, то и дело приседая, чтоб не унесло, когда ветер налегал с особенной, веселой и злой силой, она повернула за угол во двор, где стало совсем темно.
…Она скажет Тане, что с ней такое бывает – она сама не знает, что на нее находит! И мама всегда ругает ее за вспыльчивость, и Лев Мусаилович тоже! И вовсе не думала она, что Таня рылась в ее вещах, просто Преображенцев напугал ее «охотой», и вообще здесь, в Анадыре, с ней творится что-то страшное и необъяснимое, да еще эта метель, к которой никак невозможно привыкнуть! Таня добрая и умная, все поймет, и Лиля обязательно скажет ей…
Додумать утешительные и покаянные мысли Лиля не успела. Она и не заметила ничего – в грохоте и свистопляске бури! Вдруг что-то сильно потянуло ее назад, она стала валиться, хватать воздух руками и никак его не могла схватить, мало его стало, совсем чуть-чуть, и с каждой секундой становилось все меньше и меньше, и Лиля вдруг увидела лазоревый и острый свет, голубые и серые волны сопок до самого горизонта – а кто сказал, что сопки суша?! Горлу стало больно, в ушах и во рту стало больно тоже, почти невыносимо, и кажется, от нее что-то отвалилось, окончательно и бесповоротно, и Олег Преображенцев сказал в отдалении: «Ты больше не человек. Ты цель». И все пропало, и никакой Лили больше не было.
Все толпились в крохотном кабинете Романа Литвиненко, не помещались, выплескивались наружу. Сидела одна Алена – боком на стуле, очень неудобно, и фотограф Георгий Шахов на полу, скрестив ноги, и Ромка, который то и дело зачем-то выбегал в коридор, в конце концов пнул его, довольно чувствительно:
– Чего ты сидишь?!
– А что я должен делать?! – удивился Шахов.
Никто не знал, что делать, в этом и была вся штука.
Утром на «Пургу» явился донельзя мрачный Лев Кремер, в препирательства с Богданычем даже вступать не стал, просто подвинул его с дороги, поднялся по широкой лестнице прямо в кабинет директора.
– Вы как себе хотите, – заявил Лева, опершись обеими руками о директорский стол; с капюшона куртки на бумаги падали крупные капли, – а я хочу знать, куда пропала моя жиличка, потому что я за ней ответственный. Допустим, она вчера с моей женой Татьяной имела несколько неприятных минут истерического разговора! Ну и что? Нельзя было позвонить по телефоническому аппарату и сообщить, что она нас буквально видеть не желает, а желает видеть других, более порядочных и умных людей? И у них же заночует, чтобы не ночевать в нашем вертепе?
Директор ничего не понял, и тогда Лева объяснил, что приезжая после ссоры с Татьяной, Левиной женой, ушла из дому и не вернулась, и Татьяна, Левина жена, «переживает за ней, как за родной дочерью не беспокоилась, когда та была еще грудной младенец!».
Роман Литвиненко ни к чему такому готов не был. Вчерашний звонок в эфир напугал его – и не его одного! – но он старательно убеждал себя, что все это ерунда. Охота – страшное слово, но никто и никогда не объявлял ее по радио, так что, скорее всего, это баловство, попытка напугать московскую фифу, некстати нашедшую труп!
Здесь самоутешения сбоили немного – зачем и кому понадобилось ее пугать? Если она ничего такого не видела и ни в чем не виновата?
Сумка у нее пропала – ну, так бывает, вокруг не святые с нимбами, захотелось поживиться, надо будет камеры в коридорах поставить, вот и не станут сумки таскать. Да она потом и нашлась, эта сумка. Может, москвичка сама ее забыла, а потом забыла, что забыла, так ведь бывает!..
- Предыдущая
- 31/56
- Следующая