Гроб хрустальный. Версия 2.0 - Кузнецов Сергей Юрьевич - Страница 49
- Предыдущая
- 49/56
- Следующая
Все пришли разодетые; мальчики – впервые в костюмах и пиджаках, немногочисленные девочки – в специально сшитых по такому случаю платьях. Еще до начала официальной церемонии Вольфсон и Феликс запалили возле гаражей костер из учебника литературы и сборника задач Сканави. Прибежала Белуга, поорала, но убралась, не придумав, как это прекратить. Они уже были выпускники – ходили, правда, слухи, что дипломы им выдадут только наутро, но все понимали, что подписанный диплом невозможно не выдать.
На самом деле, дипломы выдали на торжественной церемонии – и тут же отобрали: якобы для того, чтобы все вели себя прилично, но Феликсовы родители сказали, что просто бывали случаи: выпускники, напившись, теряли дипломы.
Сам Феликс последний год провел большей частью вне школы – даже если приходил на урок, думал про Карину и вообще чувствовал себя взрослым, по ошибке попавшим в детский сад. У него была уже взрослая девушка, девятнадцатилетняя студентка – он не очень понимал, о чем говорить с Емелей или Глебом, которые все еще заняты своими играми в прозвища и писанием дурацких стихов.
Вот и сейчас на кухне Емеля и Вольфсон заливают водку в сифон, чтоб ее газировать. Кто-то сказал, что так она лучше действует – и хотя у них всего одна бутылка, хватит на всех. В комнате Глеб пересказывал Абрамову статью из "Комсомолки" про питерский "эфир": такой номер, туда люди звонят и говорят все вместе. Обычно звонили и выкрикивали свой телефон – мол, позвони мне. Именно это нравилось Глебу больше всего: в эфире от людей остаются одни цифры, говорил он. Красуясь перед Оксаной, многозначительно прочитал из Бродского:
Появился Вольфсон с сифоном, всем налили газированной водки, даже девочкам.
– За нашу школу!
– Намбер файв форевер! – откликнулся нестройный хор.
Света подумала, что весь десятый класс мечтала, чтобы все поскорей закончилось, а вот сегодня, надо же, стало жаль: четыре года, которые она провела в пятой школе, уже прошли.
– Форевер! – крикнула она.
На вкус газированная водка оказалась легкой и совсем не жгучей, как обычно. Правда, эффекта никто сразу не почувствовал, только Марину затошнило, как последнее время часто бывало. Она сидела в углу бледная и молчаливая. После смерти Чака почти ни с кем не разговаривала, Вольфсону дала отставку на следующий день после похорон. Экзамены сдала кое-как, хотя учителя, жалея ее, вытягивали, как могли.
Сегодня утром она думала одеться в черное платье, вдовье, как в песне "Битлз" про бэби ин блэк. Tell me, oh, what can I do? По-русски похоже на "водки найду", хотя означает "скажи мне, что я могу сделать?" В самом деле, ничего не поделаешь. Никто, кроме нее, не виноват в том, что она сидит теперь в углу одна, а Леша давно сгорел в огне крематория. Если бы я тогда его не выгнала, думала она, все было бы хорошо. Зачем я сказала, что он – предатель?
Вольфсон взял гитару и запел и вот по тундре, по железной дороге. Сегодня уже можно было ничего не бояться, школа окончена, и вдруг стало ясно, что все одноклассники – отличные ребята, никто не побежит стучать в КГБ и можно петь даже такие, в общем-то, небезопасные песни. Водка все-таки давала о себе знать, и Вольфсон изо всех сил кричал:
Старая лагерная песня пелась интеллигентными мальчиками столько поколений, что слова изменились до неузнаваемости. Никогда больше Ирка не слышала, чтобы кто-то исполнял ее так, как пели у них в классе:
Вдруг она увидела мелкий дождик, круг вохровцев, два трупа в луже – и плачущий дух Гаврилы носится над этой водой. Мертвый, навсегда мертвый Гаврила оплакивал собственную смерть. Она поняла, про что это песня – про нескончаемый траур, вечную скорбь души, покинувшей тело.
Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, как она цеплялась за гроб и кричала: "Сыночка, сыночка моя!", – слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже хотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.
– Если Вольфсон гитару отдаст, – сказал Емеля. – И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.
На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.
– Блядь, – сказал Феликс, – я даже не верю, что это все кончилось. Больше – никакой школы.
– Ну, – сказал Абрамов, – ты за этот год не перетрудился.
– Ты думаешь, это было легко? – ответил Феликс. – Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.
– Страдалец ты наш, – рассмеялся Абрамов. – Ходил бы тогда в школу.
– Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.
– Ну, самым приятным был последний, – ответил Абрамов. – Звенит звонок, настал конец.
Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: "Звенит звонок, настал…". Все девочки говорили "урок", а мальчики, разумеется, "пиздец". Одна Светка почему-то ответила "шнурок", чем подтвердила свою репутацию милой дурочки.
Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни – но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел "Левый марш":
Опьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано "Курянь – дрянь", с машинкой "Эрика" вместо пулемета, с папиросной бумагой вместо пулеметной ленты.
Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекистские выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас до девятого колена. Ненависть поднималась в его душе. Испепеляющая, очищающая ненависть. Всю жизнь пронести с собой, всю жизнь подчинить этой борьбе. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть – навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, – и сама безнадежность придавала особый смысл и борьбе, и жизни.
- Предыдущая
- 49/56
- Следующая