Том 6. Отдых на крапиве - Аверченко Аркадий Тимофеевич - Страница 17
- Предыдущая
- 17/104
- Следующая
— Почему… со швейцаром?.. — растерялся я.
— Он бывший профессор Бестужевских курсов.
— Может, и человек у вешалки бывший полковник? — пошутил я.
— Нет, что вы! Генерал. У нас только один буфетчик из разночинцев: бывший настоятель Покровского собора.
Мы еще посидели с полчасика с графиней и баронессой; выпили графинчик водки, поговорили о последнем романе Боборыкина; съели сосиски с капустой; поспорили о Вагнере; закончили чашкой турецкого кофе и обсуждением последних шагов Антанты.
Целуя на прощанье дамам руки, я спросил:
— А ваш супруг, графиня, тоже здесь?
— То есть где? Да, он в Константинополе, но здесь не бывает.
— Тяжело? — тихо спросил я.
— Нет, здешний хозяин не пускает. Мужьям, вообще, вход воспрещен. Как гость, конечно, может, но ему, понимаете ли, не до того: газеты на Пере продает.
Когда мы вышли, приятель мой сказал:
— Ну, вот и повращались в обществе…
Встретил около Токатлиана друга своего Филимона Бузыкина. Правду сказать, это была дружба наполовину: только он считал меня своим другом, я же относился к нему с той холодной унылостью, которая всегда является следствием колебания — пожать ли ему руку или дать пинка в живот.
Звали его Филимон Бузыкин — бывший оптовый торговец бычачьими шкурами и солеными кишками.
Именовал он себя «ходоком насчет женского пола», но в какие места ходил Филимон Бузыкин за этим священным делом, я не рискнул бы указать печатно.
— Писатель! — заревел он наподобие одного из его быков во время операции сдирания шкуры. — Вот здорово! И вы туточки?! Ну, как насчет женского пола?
— Подите к черту, — посоветовал я.
— Нет, серьезно. Вот, знаете, где нашему брату — лафа! Такие, брат, бабеночки, и все русские, и все русские! Княгиня — пожалуйста! Баронесса — пожалуйста!
И, согнувшись в виде буквы «Г», он оглушительно захохотал.
Своим хохотом он занял весь тротуар, потому что тротуары здесь очень узенькие, а буква «Г» вовсе не такая буква, чтобы дать кому-нибудь проход своей верхней перекладиной.
Проходивший англичанин наткнулся на эту живую преграду, постоял, крякнул, смел стеком смешливого Филимона на мостовую и — длинный, прямой, холодный, как палка, — проследовал дальше.
Я разогнул Филимона и попросил его держать себя тише и прямее.
— Ой-же-ж, не могу, до чего тут хорошие бабенки в ресторанчиках!
— Осел вы, — строго сказал я. — Из-за того, что приличные женщины по нужде пошли служить в ресторан, вовсе не надо взвизгивать и икать на всю Перу.
— Приличные?! Ой, вы ж меня уморите. Да любая из них даст вам поцелуйчик! Я одну поцеловал — она так разнежилась: «Ах ты, — говорит, — стюпидик мой, со, — говорит, — ты мое!» — так и режет по-французски.
— Филимон, ты глуп, — нетерпеливо сказал я.
— Я глуп? А хотите, вот сейчас пойдем в эту кабачару — тут есть прехорошенькая. Если не сорву поцелуйчика — я вас угощаю Моэтшандоном, сорву — вы меня. Это был редкий случай, когда честь женщины колебалась на горлышке шампанской бутылки.
Филимон втащил меня в ресторан, плюхнулся за столик и, вертя корявым пальцем, подозвал к себе пышную золотоволосую блондинку в традиционном передничке.
— Маруся! Подь-ка сюды.
— Я не Маруся, — спокойно возразила дама, глядя холодными застывшими глазами поверх головы Филимона Бузыкина.
— А кто же вы? — спросил Филимон, разглядывая ее с тупой раздумчивостью.
— Я — баронесса Тизенгаузен. Меня зовут Елена Павловна.
— А?! Очень приятно. Каково прыгается? Присели бы, а?..
— Не могу, простите. Должна принять заказ на другом столе.
Филимон толкнул меня в бок и обратился к даме чертовски фривольным тоном:
— О, сетт аффре! В таком случае я должен вам сказать два слова по секрету.
Он вскочил, взял растерявшуюся от его бурного натиска даму за локоть и отвел за дверь пустого ка-бинетика.
Первое мгновение там была мертвая тишина, но потом разразился звук, очевидно, поцелуя, — потому что расторопный Филимон ручался мне в этом.
Однако никогда в жизни не приходилось мне слышать более отчетливого поцелуя. За дверью будто сговорились дать мне ясно понять, что пропала моя бутылочка Кор-дон-Вэр'а.
Я вздохнул, печалясь не столько о бутылке, сколько о баронессе…
Дверь отворилась. Мимо меня быстро прошла баронесса и скрылась в буфетной. За ней вышел Филимон, по своему обыкновению цепляясь носком одной ноги за каблук другой.
— Слышали? — спросил он с вялым торжеством в голосе.
— Да. Звук отчетливый. Позвольте, Филимон! Ведь она поцеловала только один раз?
— Один, — с досадой огрызнулся он. — Не сто же. Я больше и не хотел.
— В щеку поцеловала?
— Да, этого… в щечку.
— Странно: один поцелуй, а на щеке пять красных следов.
— Губы накрашены, — угрюмо пробормотал Филимон, глядя в угол.
— Нет… Вы видите, краска все бледнеет и бледнеет… Вот уже и сошла. Нет, это не губная помада, Филимон! В чем же дело, Филимон?
— Отстаньте.
— Позвольте… Пора же суммировать все происшедшее… Что случилось? Человек решил за дверью сорвать у дамы поцелуй. Сказано — сделано. Я услышал за дверью звук. Но звук был один, очень отчетливый звук, а следов на щеке пять. Как же это понять, Филимон, а?..
— А может, у нее рука накрашена, — сказал Филимон, но тут же спохватился, вспыхнул и повесил голову.
— Скверная бабенка, — со вздохом сказал он. — Невоспитанная.
— Ну, что вы! Я ее немного знаю по Петербургу. Она окончила Смольный институт.
— И чему их там в этом институтишке учат? — сердито буркнул Филимон и, постучав согнутым пальцем по столу, гаркнул:
— Эй, гарсон, унь бутыль кордону Веру и апре келкшоз юнь жареный миндаль. Плю вит поворачивайся.
Я налил первый бокал и, не чокаясь с Филимоном, тихо в одиночестве выпил. Выпил за скорбный, покрытый кровью, слезами и грязью, неприветливый путь нынешней русской женщины.
Иди, женщина русская, бреди по колена в грязи. Дойдешь же ты, наконец, или до лучшего будущего, или… до могилы…
Там отдохнешь от жизни.
У меня на глазах стояли слезы.
Надо отдать Филимону справедливость: рассчитывался он за шампанское тоже со слезами на глазах.
Русское искусство
— Вы?
— Я.
— Глазам своим не верю!
— Таким хорошеньким глазкам не верить — это преступление.
Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, — для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.
Таков я и есть.
Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.
— Слушайте, Простодушный! очень хочется вас видеть. Ведь вы — мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.
— А где вы живете?
Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.
Но не таков городишко — Константинополь!
На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:
— Где я живу?.. Позвольте… Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку — я вам нарисую.
Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.
Выручает обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт — Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуют две параллельные линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом…
— Вот вам, — говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, — эта штучка — Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку — и тут второй дом
— где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.
- Предыдущая
- 17/104
- Следующая