Элеанор Ригби - Коупленд Дуглас - Страница 28
- Предыдущая
- 28/49
- Следующая
У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.
Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…
Ружья палят по буханкам хлеба.
Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.
Слишком ярко на небе.
Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.
Как не заблудиться?
Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.
А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?
Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.
Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.
Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.
Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.
Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:
— Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.
— Что она наплела?
— Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?
Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.
— Притормози.
Я остановилась, заглушила мотор и спросила:
— Что стряслось?
— В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.
— Так почему же ты ушел?
— Однажды ночью я проснулся в их постели, между ними. Я чуть не спятил — так и сбежал в полицейский участок в одних трусах. Тогда был декабрь, на улице мороз, а они даже за мной приехать не потрудились. Не первым я был у них, как видно.
— Понятно.
— Я могу тебе еще многое поведать.
— Ясно.
Некто гораздо более мудрый, чем я, однажды сказал, что слушать человека, который решил рассказать о себе правду, никогда не устанешь. А еще точнее — некто столь же мудрый сказал: то, чего ты стыдишься, привлекает к тебе интерес. И Джереми продолжал, передразнивая кого-то из оставшихся в далеком прошлом неродных родителей: «На что нужна вера без постоянных испытаний? Чего стоят твои мысли, если их легко подавляют чужие идеи?»
— Я для себя четко уяснил: как только родитель начинает трепаться о твоей душе, можешь пенять на себя. Стоит поставить под сомнения их идейки — считай, пропал. Они талдычат о покаянии и преклонении, но не перед Богом, а перед собой. Да большинство из этих так называемых родителей продадут тебя за медяк, их интересует лишь пособие, грязные деньжата.
— Не могут же все быть такими плохими. Я хочу сказать… — Не стоило вклиниваться со своими комментариями, однако, если Джереми это и покоробило, виду он не подал.
— Когда устаешь, нет сил защищаться. Вот тогда они и нападают. Я не о душевной слабости. Скажем, ты весь день рубил дрова, или вырезал заросли ежевики, или просто напился хлебной водки, чтобы забыть семью, в которой жил раньше. Обед прошел, по телику смотреть нечего, сидишь у себя в комнате и мечтаешь, чтобы по радио прокрутили какую-нибудь песню под настроение. Проклятое северное сияние наводит помехи на передачи из Спокана, Ванкувера или Сиэтла — оттуда, где кипит настоящая жизнь. И тут неожиданно кто-то стучится вдверь… (Предположим, они снизошли до такой вежливости — а может, настолько изобретательны, чтобы взять вежливость в союзники.) Открываешь, и к тебе заходят — может, злые, может, исполненные притворной заботы, но всегда они оказываются на твоей постели и неизменно, в какой бы позе ты ни находился, слишком близко. «Я же твой опекун, доверься мне. А если не доверяешь, смирись и не брыкайся, ведь выбора-то у тебя все равно нет. Видел я твои бумаги». И тогда ты отбиваешься, насколько позволяют возраст и комплекция…
— Джереми, не знаю, способна ли я это слушать дальше.
— Ты сама позвонила Кайле.
— Так нечестно. Я хотела побольше узнать о твоей болезни.
— Как же достает, что во мне видят ходячую заразу.
— Мне такое и в голову не приходило.
От каждой проезжавшей мимо машины «хонду» покачивало. Я не находила слов и вдруг неожиданно для себя сказала:
— Ты злишься, потому что я отказалась от тебя, да?
Молчание.
— Джереми, мне было шестнадцать.
Тишина.
— Если бы только можно было переиграть, я бы поступила иначе, поверь. Не знаю, что тут добавить.
Мы миновали стайку подростков, которые мыли машины, собирая деньги на исследование рака груди. Мне они показались какими-то несмышленышами, малолетними пострелятами.
Итак, мы закрыли тему, не договорив до конца, — оба в глубине души понимали, что никто от дальнейших выяснений не выиграет, а отношения могут испортиться. По крайней мере лучше повременить.
Мы ехали дальше, в больницу, Джереми высунул руку из окна, и ее обдувал встречный ветер.
Сделали рентген: обошлось без повреждений, и мы, успокоившись, вернулись домой, чтобы обшарить буфет в поисках съестного. К тому же нас ждал приятный сюрприз: по ящику показывали серию «Закона и порядка», которую ни сын, ни я еще не видели. Мы были полностью поглощены происходящим на экране, когда в дверь кто-то постучал. Мы переглянулись, как бы спрашивая друг друга — открывать или нет? Я решила впустить нежданного визитера: в дверях стоял Лайам.
— Привет, Лиз. Можно зайти?
— А, да, конечно.
Мы прошли в гостиную.
— Знакомьтесь. Джереми, это Кар… Лайам, мой начальник.
Лайам устроился в кресле.
— Что-нибудь интересненькое?
— «Закон и порядок».
— Впервые слышу.
— О, это новинка.
Самое замечательное в любимой передаче то, что она способна полностью затмить собой происходящее вокруг — за исключением, пожалуй, ядерной войны. Лайам понимал, что до конца шоу мы с Джереми недосягаемы. Когда же мы наконец оторвались от экрана, гость решился заговорить:
— Лиз, я слышал, с твоим сыном сегодня случилась небольшая неприятность.
Джереми прервал его:
— Уже все в порядке.
— Мы съездили в больницу, сделали рентген. Кости целы.
— Я рад.
Пакостный мальчишка обернулся к Лайаму и спросил:
— Надо понимать, вы любовники?
— Нет, я просто заскочил проверить, как ты.
— Я же сказал, у меня все отлично.
— Он в порядке, Лайам.
— Тогда хорошо.
Лайам не порывался уйти, а поскольку гости у меня бывают нечасто, я представления не имела, как его спровадить.
— Кофе будешь?
— Буду, если тебя не затруднит.
- Предыдущая
- 28/49
- Следующая