Кио ку мицу! Совершенно секретно — при опасности сжечь! - Корольков Юрий Михайлович - Страница 42
- Предыдущая
- 42/174
- Следующая
— Так это же проявление фашизма! — воскликнул Зорге. — Вспомните гитлеровский «лебенсраум» — жизненное пространство за счет соседних народов. Это национал-социализм в чистом виде, под лозунгами которого Гитлер рвется к власти в Германии.
— Да, но если китайские коммунисты и их руководители в один прекрасный момент тоже станут на такие позиции, если перенесут социальные законы человеческого общества на отношения государств, племен, наций…
— Этого не может быть, — убежденно возразил Рихард.
— Послушайте, — прервала спорщиков Агнесс Смедли, — вы, кажется, хотели узнать, что я привезла из Цзянси.
Смедли почти месяц провела в советском районе, где китайская Красная армия отбивала очередной поход гоминдановцев… Она снова встречалась с интересовавшими ее людьми, работала в госпитале, совершала утомительные переходы с военными частями. Агнесс рассказывала образно, с живыми деталями, которые помогли представить картину жизни освобожденного района.
Последние месяцы Рихард реже встречался с Агнесс — то уезжала куда-то она, то он надолго исчезал из Шанхая или, занятый делами, неделями не появлялся в ее квартире. Агнесс сидела молча, и Зорге не мешал ей думать, может быть, вспоминать. Был вечер, такой же, как год назад, и тонкий, почти абстрактный рисунок на оранжево-серых шторах повторял жизнь за окном: джонки, паруса, лодочники под зонтами из пальмовых листьев… Так же тянуло в окно влажным теплом, пряными запахами реки. Это чисто внешнее ощущение чего-то, уже раз происходившего, напоминало ему и другое — давний разговор, когда он, по непонятному движению души, вдруг заговорил о прошлом, доверил этой женщине свое незажившее, старое.
Рихард курил, Агнесс сидела, откинув голову на спинку кресла, и свет из окна освещал половину ее лица, невидимую Зорге. Граница между светом и тенью вырисовывала ее четкий профиль. Красивые, тонкие руки лежали на подлокотниках, и кисти, словно забытые, упали вниз.
Она нравилась ему, эта женщина с лучистыми серыми глазами и чуть выдающимися скулами.
Вероятно, они думали об одном и том же. Агнесс сказала:
— Хотите, Рихард, я тоже расскажу вам о своей жизни?…
Она долго молчала, будто ждала, чтобы сумрак вечера сгустился еще больше.
— Когда-то я любила бродить в пустыне — мы жили на ее краю в шахтерском поселке… Пустыня беспредельна, на ней лежит отпечаток ушедших веков, которые поглотили человеческие страсти, надежды, подвиги… В пустыне забываешь обо всем, и мне казалось, что там я обретаю покой. Потом я возвращалась, и все начиналось сначала.
Агнесс говорила, словно думала вслух, не заботясь о логике повествования.
— Сегодня я вспомнила смерть матери. Она лежала в гробу с худым, изможденным лицом и темными натруженными руками, сложенными на плоской груди. Маленькая, хрупкая, вся в морщинах и совершенно седая… А ей было сорок лет, когда она умерла.
Если бы в моей крови не было страсти к скитаниям, унаследованной от отца, а может, и от индейских предков, я, вероятно, так и осталась бы в каком-нибудь городишке, вышла замуж за шахтера, народила бы ему детей, чтоб они горевали на белом свете, и умерла бы, также не дожив до сорока лет…
Мать сказала мне перед смертью: «Агнесс, обещай мне, что ты добьешься образования». Она обняла меня первый раз в жизни. Меня захлестнула волна неизведанного чувства. Я страстно ответила на ее поцелуй. Раньше этого никогда не было. В нашей семье не было сантиментов — ни поцелуев, ни ласк. Нищета вытравила все чувства. Ведь кроме меня было еще четверо детей…
Мать всегда на нас кричала, а отец, если жил дома, был пьяным или молчаливо угрюмым. Измученные бедностью, они не могли думать ни о чем, кроме хлеба. С тех пор как я себя помню, во мне всегда гасили нежные чувства, проявления ласки. А мне так хотелось, чтобы мать взяла меня на колени.
Мне казалось, что мать навсегда смирилась со своей неизбежной судьбой, из жены неудачника фермера она сделалась пролетаркой, чернорабочей, прачкой, бралась за все, что сулило какой-то заработок. Отец был другого склада, он не терял надежды выбиться в люди, куда-то уезжал, чего-то искал, не находил, все больше озлоблялся и окончательно спился.
Мы часто переезжали с места на место. Я ходила в школу, если она была близко, и работала — не помню с каких лет. Прямо из школы ходила нянчить ребят, мыть посуду. Но чаще помогала матери в стирке, это был наш главный заработок.
Я никогда не забуду чувства унижения, которое испытала, очутившись в богатом доме на именинах моей одноклассницы. Меня пригласили из вежливости, сострадания, не знаю из-за чего еще…
Я долго уговаривала мать купить какой-нибудь подарок. Бананы были всегда моим любимым лакомством. Стоили они гроши, но для нас были недосягаемы. Какой отличный подарок — бананы! Ни на что другое у меня не хватало фантазии. Мать, ворча, согласилась купить три банана. Но, придя в дом к имениннице, я увидела, что ей надарили. На столике лежали вещи, которые мне и не снились, — книги в золоченых переплетах, серебряные вещицы, коробки, украшенные бантами. И вот, на глазах у всех, я должна была подойти к столу и положить эти свои три никому не нужных банана… Я шла как на пытку. Дети свободно разговаривали, кругом смеялись, а я села у стены, озабоченная только тем, чтобы они не видели мои стоптанные башмаки. И платье, казавшееся дома таким нарядным, выглядело здесь нищенски жалким. Я сгорала от стыда…
Потом я что-то разлила на скатерть, уронила ложку и, чтобы никто не заметил, не стала есть мороженое, а мне так хотелось его попробовать!
Меня выручила мать девочки. Она мягко спросила: «Может быть, тебе нездоровится? Тогда, если хочешь, иди домой». Я с радостью ухватилась за подсказанный повод и, глотая слезы, ушла в наши трущобы.
Но к этому времени я была первой ученицей в классе (вероятно, потому меня и пригласили в гости), сидела на самой задней парте — почетная привилегия, — я могла заниматься без помощи учительницы…
Агнесс остановилась и спросила:
— Не надоела вам, Рихард, моя болтовня? Я уверена, что люди рассказывают такое больше для самих себя, чем для своих собеседников… Ну, хорошо…
Таким было детство! Впрочем, как и вся моя жизнь в Штатах: бесцветная, серая. Я часто голодала, воровала даже что-то на рынке, чтобы накормить младших детей. Мать делала вид, что не замечает откуда-то взявшейся булки, куска колбасы. Отец надолго исчез, и нам помогала сестра матери, которая сделалась проституткой. Она была хорошей, любящей нас женщиной. Потом умерла моя старшая сестра, потому что у нас не было денег заплатить доктору. Я никогда не спала на простыне и не знала, что надо раздеваться на ночь.
Раз мне посчастливилось, и я поступила на табачную фабрику. После школы с такими же девчонками я отбирала листья, из которых мужчины катали сигары. Среди мужчин, катавших сигары, мне нравился молодой парень, и захотелось, чтобы он обратил на меня внимание. Раз я поставила на его дороге ящик с табачными листьями, он споткнулся и обругал меня. Хозяин был недоволен моей работой, он сказал, что я слишком медленно отбираю листья, о чем-то мечтаю… В субботу он выдал мой недельный заработок — полтора доллара — и сказал, чтобы я больше не приходила…
Мне было пятнадцать лет, когда меня первый раз поцеловал мужчина. Это был шахтер из ковбоев, живший в нашем поселке. Он пригласил меня на танцы в соседнее ранчо, и мы ехали верхом на лошадях краем пустыни. Усатый шахтер казался мне старым, хотя ему не было тогда и тридцати лет. Наши лошади шли рядом, он говорил, что хочет завести семью, и предложил мне выйти за него замуж. И я готова была согласиться, такое ощутила желание быть любимой. Он говорил, что мы будем жить в его ранчо, обещал подарить лошадь и хороший револьвер. Особенно меня привлекал револьвер… Потом я достала себе револьвер и никогда с ним не расставалась. В нашем суровом крае все имели оружие.
Шахтер наклонился ко мне в седле и поцеловал. От него пахло табаком и закисшим потом. Я сделала вид, что не заметила этого. Но вдруг подумала: брак — это дети, нужда. Перед моими глазами предстала мать… И я уже жалела, что ответила на поцелуй.
- Предыдущая
- 42/174
- Следующая