Избранная - Рот Вероника - Страница 30
- Предыдущая
- 30/70
- Следующая
Я лишь надеюсь, что не придется предавать их.
Той ночью мне не удается заснуть. Раньше мне казалось, что в спальне очень шумно от чужого дыхания, но сейчас в ней слишком тихо. В тишине я думаю о своей семье. Слава богу, в лагере Лихости обычно шумно.
Если моя мать была лихачкой, почему она выбрала Альтруизм? Ей нравился его покой, размеренность, доброта – все то, чего не хватает мне, когда я позволяю себе вспоминать?
Возможно, в лагере еще остались те, кто знал ее в юности и сможет рассказать, какой она была? Но даже если и остались, вряд ли они захотят о ней говорить. Переходники не должны обсуждать свои бывшие фракции, после того как становятся членами. Считается, что так проще принести клятву верности фракции вместо семьи – принять принцип «фракция превыше крови».
Я зарываюсь лицом в подушку. Мать попросила меня передать Калебу, чтобы он исследовал симуляционную сыворотку… Но зачем? Это как-то связано с тем, что я дивергент, я в опасности, или дело в другом? У меня тысяча вопросов, а она ушла, прежде чем я успела задать хотя бы один. Теперь они кружатся у меня в голове, и вряд ли мне удастся заснуть, прежде чем найдутся ответы.
Я слышу на другой стороне комнаты возню и отрываю голову от подушки. Мои глаза не привыкли к темноте, и я вглядываюсь в чернильную тьму, словно в изнанку собственных век. Раздается шарканье, затем скрип ботинка. Тяжелый удар.
А затем вой, от которого кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом. Я откидываю одеяла и спускаю на каменный пол босые ноги. Я все еще вижу недостаточно хорошо, чтобы найти источник вопля, но в нескольких кроватях от меня на полу лежит темная груда. Новый вопль пронзает мои уши.
– Включите свет! – кричит кто-то.
Я иду на звук, медленно, чтобы не споткнуться. Я словно в трансе. Мне не хочется видеть, откуда звучит вопль. Подобный вопль может означать только кровь, кости и боль; такой вопль зарождается в глубине живота и тянется к каждой клеточке тела.
Вспыхивает свет.
Эдвард лежит на полу рядом со своей кроватью и держится за лицо. Вокруг его головы – лужа крови, а между скрюченными пальцами торчит серебряная рукоятка ножа. Кровь стучит в ушах; я узнаю нож для масла из столовой. Лезвие воткнуто в глаз Эдварда.
Майра стоит в ногах Эдварда и вопит. Кто-то тоже вопит, кто-то зовет на помощь, а Эдвард лежит на полу, корчится и воет. Я опускаюсь у его головы, встав коленями в лужу крови, и кладу ладони ему на плечи.
– Не двигайся, – говорю я.
Я совершенно спокойна, хотя ничего не слышу, как будто моя голова погружена в воду. Эдвард снова дергается, и я повторяю громче и строже:
– Я сказала, не двигайся. Дыши.
– Мой глаз! – вопит он.
Я чувствую гадкий запах. Кого-то стошнило.
– Вытащи его! – кричит он. – Вытащи его, вытащи из меня, вытащи его!
Я качаю головой и лишь потом понимаю, что он меня не видит. В животе бурлит смешок. Истерический. Я должна подавить истерику, если хочу помочь ему. Должна забыть о себе.
– Нет, – возражаю я. – Надо подождать доктора. Слышишь? Пусть доктор его вытащит. А пока просто дыши.
– Мне больно, – всхлипывает он.
– Я знаю.
Вместо собственного голоса я слышу мамин. Вижу, как она сидит передо мной на корточках у нашего дома и утирает мне слезы, когда я разбила коленку. Мне тогда было пять лет.
– Все будет хорошо.
Я стараюсь говорить твердо, как будто это не пустые слова. Но это пустые слова. Я не знаю, будет ли все хорошо. Подозреваю, что нет.
Приходит медсестра, она велит мне отойти, и я подчиняюсь. Мои руки и колени сплошь в крови. Оглянувшись, я вижу, что не хватает только двоих.
Дрю.
И Питера.
После того как Эдварда забирают, я иду в ванную комнату, прихватив с собой смену одежды, и мою руки. Кристина идет со мной и стоит у двери, но ничего не говорит, и я рада. Говорить особо не о чем.
Я тру линии на руках и скребу ногтем под ногтями, чтобы вычистить кровь. Переодеваюсь в брюки, которые принесла, и выбрасываю испачканные в корзину. Беру столько бумажных полотенец, сколько могу унести. Кто-то должен прибраться в спальне, и, поскольку мне вряд ли удастся заснуть, почему бы не я?
Я тянусь к дверной ручке, и Кристина произносит:
– Ты ведь знаешь, кто это сделал?
– Да.
– Мы должны об этом рассказать?
– Ты правда думаешь, что лихачам не все равно? – спрашиваю я. – После того, как тебя повесили на пропастью? После того, как нас заставили избивать друг друга до потери сознания?
Она не отвечает.
Через полчаса я стою на коленях на полу спальни и вытираю кровь Эдварда. Кристина выбрасывает грязные бумажные полотенца и подает мне новые. Майра ушла; наверное, отправилась за Эдвардом в больницу.
В ту ночь никто особо не спит.
– Наверное, это прозвучит странно, – говорит Уилл, – но лучше бы у нас не было сегодня выходного.
Я киваю. Я знаю, что он имеет в виду. Занятие отвлекло бы меня, а отвлечься хочется прямо сейчас.
Я редко остаюсь с Уиллом наедине, но Кристина и Ал дремлют в спальне, а никто из нас не хочет находиться в ней дольше, чем нужно. Уилл этого не говорил, я и так знаю.
Я ковыряю одним ногтем под другим. Я тщательно вымыла руки после того, как вытерла кровь Эдварда, но все равно ощущаю ее на ладонях. Мы с Уиллом бредем куда глаза глядят. Нам некуда идти.
– Можно навестить его, – предлагает Уилл. – Но что мы скажем? «Я не очень хорошо тебя знал, но сожалею, что тебе выкололи глаз»?
Не смешно. Я понимаю это сразу, но смешок все равно поднимается в горле, и я уступаю, потому что сдерживать его тяжелее. Уилл мгновение смотрит на меня и тоже смеется. Иногда плач или смех – единственное, что нам остается, и сейчас смех кажется лучшим выбором.
– Извини, – говорю я. – Просто это так нелепо.
Я не хочу плакать об Эдварде – по крайней мере, горько, навзрыд, как плачешь о друге или любимом человеке. Я хочу плакать, потому что случилось нечто ужасное и я видела это и не представляю, как все поправить. Те, кто хочет наказать Питера, не обладают нужной властью, а те, кто обладает властью наказать его, не захотят этого делать. У лихачей запрещено подло нападать на других, но когда у власти люди, подобные Эрику, вряд ли эти запреты соблюдаются.
Я говорю, уже серьезнее:
– Самое нелепое, что в любой другой фракции было бы отважным поступком рассказать, что случилось. Но здесь… в Лихости… смелость не пойдет нам во благо.
– Ты когда-нибудь читала манифесты фракций? – спрашивает Уилл.
Манифесты фракций были написаны после их образования. В школе о них упоминали, но я их не читала.
– А ты читал? – хмурюсь я.
Потом я вспоминаю, что Уилл как-то раз запомнил карту города развлечения ради.
– А! Ну конечно, ты читал. Проехали.
– Вот одна из строк, которые я запомнил из манифеста Лихости: «Мы верим в будничные проявления мужества, в отвагу, которая заставляет одного человека вставать на защиту другого».
Уилл вздыхает.
Ему ни к чему что-либо добавлять. Я знаю, что он имеет в виду. Возможно, Лихость была создана с благими намерениями, с достойными идеалами и достойными целями. Но она далеко от них отклонилась. И то же верно для Эрудиции, понимаю я. Давным-давно эрудиты стремились к знаниям и мастерству ради того, чтобы творить добро. Теперь они стремятся к знаниям и мастерству с жадными сердцами. Что, если остальные фракции страдают от той же болезни? Раньше я об этом не думала.
И все же я не могу покинуть Лихость, несмотря на ее развращенность. Не только потому, что мысль о бесфракционной жизни в полной изоляции кажется уделом страшнее смерти. Но и потому, что в краткие мгновения, когда я была счастлива здесь, я видела фракцию, достойную сохранения. Возможно, мы сумеем снова стать отважными и благородными.
– Пойдем в столовую, – предлагает Уилл, – съедим по пирожному.
- Предыдущая
- 30/70
- Следующая