Брехт - Копелев Лев Зиновьевич - Страница 62
- Предыдущая
- 62/94
- Следующая
В первые дни апреля, меньше чем через месяц, закончена «Карьера Артуро Уи».
12 апреля 1941 года. «Удивительно, как рукопись во время работы становится фетишем! Я нахожусь в полной зависимости от внешнего вида моей рукописи, в которую я все время что-то вклеиваю и которую эстетически поддерживаю на высоте. Постоянно ловлю себя на том, что я, меняя текст, стараюсь сохранить то же число строк — только для того, чтобы сохранить число страниц!
Я писал «Артуро Уи», все время видя его перед собой на сцене, это доставило мне много удовольствия. Но теперь, в дополнение к нему, хочется написать нечто совершенно нигде и никогда не представимое на театре: «Уи. Вторая часть: Испания, Мюнхен, Польша, Франция».
Немецкие танки рвутся к Африке, к Салоникам, к Адриатике. Немецкие самолеты бомбят Белград, немецкие парашютисты смертоносной саранчой опускаются на Крит; фашизм завоевывает все новые страны. Радио дребезжит от победных берлинских фанфар.
Тихо кашляет рядом берлинская девушка, неутомимая, бесстрашная. Стучит, частит машинка. Брехт перепечатывает пьесу на тонкой бумаге для авиапочты — надо поскорее переслать друзьям. Миллионы людей, одурманенных ложью или запуганных, преклоняются перед нацистскими идолами, миллионы мечутся в ужасе, застыли в бессильном отчаянии. Но здесь, в тесной комнатенке, в доме, за стенами которого уже шагают гитлеровские вояки, писатель-изгнанник весело посмеивается, озабоченный тем, чтобы скрыть от смертельно больного друга свою тревогу и тоску, посмеивается, печатая пьесу, продиктованную ненавистью и отвращением.
Стучит машинка — его пулемет. Огонь убийственного презрения устремлен прямо в того, кто миллионам людей кажется неудержимым завоевателем, всесильным триумфатором.
Но Брехта вдохновляет не только стихийный гнев. Прицельный взгляд художника направлен ясной мыслью и швейковским прищуром. «Великих политических преступников необходимо предавать главным образом осмеянию. Потому что они прежде всего не великие преступники, а нечто совсем иное, исполнители великих преступлений».
Пьесу, написанную весной 1941 года, Брехт завершает словами, обращенными к людям, которые будут жить после крушения фашизма.
2 мая получены американские визы для Брехта, членов его семьи и Рут Берлау. Нет визы для Маргареты Штеффин: Соединенные Штаты не впускают больных.
Брехт отказывается ехать. Он, столько раз говоривший, что не годится для роли мученика, он, так дерзко шокировавший романтических идеалистов насмешливым скепсисом, циничным вааловским жизнелюбием, иногда поражавший даже друзей хладнокровной, трезвой расчетливостью, из-за которой иные считают его черствым себялюбцем, он теперь снова, так же как 1 мая 1929 года на окровавленных улицах Берлина, сжав зубы с угрюмым упорством — внезапно ожившим наследием драчливых крестьянских предков, — набычился и не отступает перед смертельной угрозой. Он плевал на здравый смысл, на недописанные пьесы, на проекты и планы — он не оставит безнадежно больного товарища. Он просто не может это сделать. Не может, и нечего тут объяснять.
В телеграммах из США нарастает паническая тревога друзей. Элизабет Гауптман, Фейхтвангер, братья Эйслер, Фриц Кортнер, Бурри торопят его, умоляют, настаивают. Они уже знают, что с каждым днем увеличивается и без того большое количество немецких войск на востоке и в Финляндии; приближается начало новой неизбежной войны; гитлеровцы явно готовят наступление на Россию; английские и американские обозреватели уже называют сроки: не позднее августа; Финляндия, конечно, станет полем боя. Оставаться там — верная гибель. Промедление опасно: в любой день могут быть закрыты границы, блокированы порты.
Но он не уступает. Наконец удается добиться для Греты гостевой визы. 13 мая все вместе выезжают в США через Советский Союз.
Опять весна в Москве. За шесть лет город необычайно изменился. В самом центре распахнулась новая площадь; улица Горького стала вдвое шире, застроена высокими светлыми домами. Много ярких пестрых витрин, люди заметно лучше одеты. После финской скудости, холодов и тревог Москва кажется солнечной, веселой, щедро богатой. Брехта встречают радушно. Союз писателей приготовил ему и его спутникам номера в гостинице «Метрополь», уже заказаны билеты на шведский пароход «Анни Йонсон», который 13 июня отходит из Владивостока в Сан-Франциско.
Москва поражает Брехта мирным, уверенным спокойствием. Когда он говорит о военных приготовлениях гитлеровцев, то встречает вежливо-сочувственные взгляды: мол, понимаем, пуганая ворона, ему всюду мерещится война. Нет, здесь не боятся войны да и не ждут ее. Гитлеровцы не посмеют.
В немецкой редакции «Интернациональной литературы» Брехт встречает нескольких старых знакомых. Но никто из них не знает ничего о Кароле, о Райхе, о семье Третьякова.
Оказывается, больше не существует ни клуба имени Тельмана, ни немецкой школы имени Либкнехта. Когда он спрашивает почему — собеседники смущенно молчат, не глядя друг на друга. Потом кто-то говорит: «Их закрыли в 1938 году». Другой спешит добавить: «Немецкая колония в Москве заметно сократилась. Некоторые уехали в Испанию. Часть шуцбундовцев вернулась в Австрию. Уезжали и в другие города, в немецкую республику на Волге. Да и сами дети хотят учиться по-русски».
Брехту кажется, что иные из соотечественников явно избегают его, а встретившись, стараются не оставаться наедине.
Но он не успевает по-настоящему разобраться в московских впечатлениях, не успевает даже повидать всех, с кем собирался встретиться. У Греты внезапно кровавый кашель. Жар. Врачи велят: немедленно в больницу. Несколько дней тревожных ожиданий, расспросов. Положение опасное, по сути — совершенно безнадежное. Грета должна оставаться в больнице. Но все остальные не могут задерживаться: истекает срок транзитных виз, билеты выданы на определенный пароход.
Секретарь Союза писателей Фадеев обещает, что будет сделано все, чтобы спасти Грету или облегчить ей остаток жизни и продлить его насколько возможно. Фадеев располагает к доверию спокойной властной силой. Он статный, светло-русый, похож на куперовского охотника или джеклондоновского золотоискателя с Клондайка. Прямой взгляд гордой хищной птицы, пронзительный смех-клекот и крепкое надежное рукопожатье. Брехт и раньше встречал советских писателей. Есенин бывал то озорным, шумным, то мечтательно или тоскливо молчаливым; Третьяков — порывист, одержимо деловит; Пастернак — отрешенно задумчив, по-детски доверчив; Эренбург ироничен и насторожен; Луначарский — щедро красноречив, заражающе любознателен. Все непохожи друг на друга, но тем не менее каждый из них легко мыслился и в мюнхенском кафе «Стефани», и в берлинском «Романском кафе», и в парижской «Ротонде». У каждого приметы международного братства литераторов. А Фадеев совсем другой: он — командир, военачальник. И вовсе не потому, что носит военного покроя одежду. Нет, у него и во взгляде, в осанке, в речи есть все то, что должен был бы хорошенько приметить артист, собирающийся играть Кориолана или Валленштейна. А ведь он и настоящий писатель. Брехт помнит «Разгром». Отличная книга — вся как туго натянутая тетива, напряженная и поющая. Может быть, это и есть тот новый тип писателя новой, социалистической эпохи, который возникает здесь?
- Предыдущая
- 62/94
- Следующая