Танки идут ромбом - Ананьев Анатолий Андреевич - Страница 29
- Предыдущая
- 29/45
- Следующая
— Ложись! — вслед ему кричал Сафонов. — Ложись, дурак чёртов, убьют!
Но Чебурашкин уже скрылся за поворотом, и долго его не было видно. «Погиб», — с досадой подумал Сафонов и, словно желая отплатить немцам за смерть Чебурашкина, без передышки, одной длинной очередью выпустил по ним весь диск.
Что было потом, Сафонов не помнил: немцы несколько раз поднимались и бросались в атаку, залегали, снова поднимались, и он стрелял, опоражнивая диск за диском; ни о Чебурашкине, ни о лейтенанте и Размахине некогда было думать, все смешалось в горячке боя, и только одно хорошо ощущал он — пот в ладонях. Неприятно липло к руке нагретое ложе пулемёта, непослушно выскальзывали из пальцев диски, он спешил, вытирал пальцы о полу гимнастёрки, но тут же проводил ладонью по лбу, и рука опять становилась мокрой и липкой. Сафонов стрелял один. Оба других взводных пулемёта молчали. Но и у Сафонова кончались диски, и он беспокойно оглядывался, отыскивая глазами командира отделения. В той щели, откуда младший сержант Фролов вместе с Шаповаловым бросали гранаты, вроде никого не было; но это Сафонов просто не видел их; младшего сержанта легко ранило в голову, и Шаповалов торопливо накладывал повязку.
— Быстрее, — просил младший сержант. — Да быстрее ты, пулемёты молчат!
Фролов не дождался конца перевязки, вскочил и побежал к пулемётам. В окопе, где находился расчёт бывшего штрафника ефрейтора Кокорина, оба — и сам Кокорин, и его второй номер Узгин — лежали мёртвые; из глины высовывался исковерканный взрывом ствол пулемёта. В третьем расчёте пулемётчик тоже был убит, но пулемёт целёхонький стоял на бруствере, а второй номер, солдат Щербаков, тот самый, с бородавками на пальцах, что вчера утром под смех товарищей рассказывал про баночку со вшами, вместо того чтобы заменить пулемётчика и стрелять самому, сидел без сапог на дне окопа и привязывал новую белую портянку к автомату. Когда в окопе появился младший сержант Фролов, Щербаков, испуганный и бледный, не ожидавший, видно, никого, кроме немцев и своей смерти, попятился, прикрывая рукой голову, словно боясь удара. Мгновение младший сержант стоял у входа, разглядывая брошенный автомат и привязанную к нему белую портянку, потом нагнулся, сорвал портянку, швырнул её под ноги и, оттолкнув Щербакова, подбежал к пулемёту. Он понял, что хотел сделать Щербаков, и от гнева готов был избить и даже пристрелить трусливого солдата, но к траншее подбирались немецкие автоматчики, за бруствером уже слышались их голоса, и нельзя было терять ни секунды; только выпустив длинную очередь, Фролов оглянулся и гневно пробасил:
— Диски готовь, сволочь!…
Босой, бледный как смерть Щербаков вдруг принялся работать с таким проворством, с каким он ещё никогда ничего не делал в своей жизни.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Пашенцев лежал на траве, в нескольких шагах от окопа; хотя за все время схватки ни на секунду не терял сознания, не был ни ранен, ни контужен, — сейчас, прислушиваясь к приглушённому рокоту удалявшихся к развилке танков, прислушиваясь к вдруг возникшей вокруг тишине, ощущал в себе то счастливое пробуждение жизни, какое всегда приходит после напряжённой и тяжёлой работы. Это ощущение было во всем: в сухой, пахнувшей зноем земле, к которой он прижимался щекой, в утреннем солнце, тепло пригревавшем спину, в том неожиданном ветерке, ласково скользнувшем за ворот гимнастёрки и обдавшем прохладой потную шею; Пашенцеву казалось, что он лежит так давно, но он лежал всего несколько секунд — наступило как раз то короткое затишье, как между двумя волнами, когда одна уже отгремела, а вторая только накатывалась, набирала силу, и этой второй были отставшие от своих танков немецкие автоматчики. Они бежали густой цепью и не стреляли, уверенные, что путь для них расчищен. Но соломкинцы уже поднимались из полуобвалившихся, разбитых и проутюженных танками щелей, стряхивая пыль и страх только что пережитой танковой атаки, уже по траншее, словно хруст веток, прокатился щёлкающий звук затворов, и чёрные, ещё не успевшие остыть от недавней стрельбы стволы ручных пулемётов, винтовок, автоматов зашевелились над бруствером. Сейчас они полоснут свинцом по наступающей цепи… Пашенцев лежит неловко, поджав под себя руку; вспотевшими пальцами ощупывает тёплое и липкое ложе автомата. Перед глазами неподвижно торчит опалённый стебелёк. По стеблю вверх и вниз бегает муравей. Он необычно прозрачен и нежен в лучах солнца, коричневое тельце его, кажется, просвечивается насквозь. Он мечется по стеблю вверх и вниз, будто и ему неспокойно на этой огромной неуютной земле, и он не может найти себе места. Под стеблем ещё парит, остывая, большой шершавый осколок. За осколком, дальше — опять опалённая трава, и в траве — распластанное, заслонившее весь горизонт тело солдата. «Пяткин! Это же старшина Пяткин!» В откинутой за голову руке, в раз-жатой ладони виднеется слегка присыпанная землёй связка гранат. Гранаты стянуты поясным ремнём. Ярко, как зеркальный глазок, поблёскивает на солнце пряжка, и её блеск, и серую, отглянцованную правкой бритв полоску ремня, и запёкшуюся кровь на пальцах, на ногтях ясно видит Пашенцев; несколько мгновений он ещё смотрит на эту связку, будто она может что-то объяснить в гибели старшины… Неподалёку стоит подорванный танк, большой пятнистый, с размотанной гусеницей и ещё работающим мотором.
«Я видел разные танки: чёрные, какими они, вероятно, сходят с конвейеров, белые, облитые известью…» Этот был пятнистый, как плащ-палатка разведчика. На броне, словно на карте, темнели низменности, желтели пустыни, коричневыми зигзагами петляли горные хребты, и на хребтах клеймом смерти лежала чёрная свастика; концы её, как ноги паука, спускались в долины… Может быть, на вращающейся башне танка действительно были нарисованы континенты земли, выражено то фантастически безумное Lebensraum Германии, та сумасбродная идея, которую, как некий эликсир, впрыскивают в мозги вот уже которому поколению немцев, идея, которую Гитлер возвёл в абсолют, — мировое господство; может быть, десятки раз была повторена на этой вращающейся башне сама Германия, раздавленная и задушенная свастикой; но, может, это были всего лишь бесформенные жёлтые, зеленые, коричневые пятна, наляпанные безразличным маляром для маскировки, — танк приближался, пятнистый, большой, отчётливо видимый издали и близко (тот, кто накладывал краски, не знал русской природы), исцарапанный пулями и снарядами. Он надвигался прямо на окоп; он пришёл сюда с Рейна, этот пятнистый «тигр», рождённый в цехах крупповских заводов; гремели марши, когда его грузили на платформу, тысячи рук дотрагивались до его холодной брони, тысячи бюргерских глаз и глаз полногрудых фрау, охваченных тем же безумием — Lebensraum, как фюрер, с благоговением и надеждой смотрели на него, уходящего с эшелоном на Восток; тысячи проклятий сыпались ему вслед, когда он, окутанный брезентом, продвигался по польской земле; около него на платформе появился часовой, когда эшелон пересёк русскую границу; под Смоленском взлетел в воздух впереди идущий состав; на товарных тупиках белгородского вокзала рухнули под ним подпиленные деревянные стойки разгрузочной площадки; ночью, на хуторе под Тамаровкой, чьи-то мальчишеские руки подложили под его гусеницу старую проржавелую пехотную лимонку; ещё не сделав ни одного выстрела, как и сотни его пятнистых и не пятнистых собратьев, он уже усеял свой путь от Рейна до Северного Донца трупами — хватали всех, кто намеренно или ненамеренно оказывался возле эшелона, вешали, расстреливали, отправляли в концлагеря; броня уже обрызгана кровью, и художник ошибся, малюя жёлтые, зеленые, коричневые пятна. Этот самый «тигр» надвигался сейчас на окоп, и два глазка, две прорехи — водителя и стрелка — в упор смотрели на Пашенцева. Кто был за этими прорезями, кто вёл танк? Убеждённый нацист или обманутый бюргер, чьё Lebensraum у себя на родине куда больше, чем то, в три аршина с берёзовым крестом у изголовья, которое ему было уготовлено в России; или сидел за рычагами управления тот самый поэт, не хотевший умирать и не желавший никому смерти, тот улыбающийся унтер-офицер Раймунд Бах, о котором спустя пятнадцать лет Генрих Бёлль жалостливо напишет: «Он сгорел в танке, обуглился, превратился в мумию…» Спустя пятнадцать лет после войны Германия, описанная Бёллем и Ремарком, будет вызывать сострадание у тех, кто не видел, как рвутся бомбы, как горит земля и умирают солдаты. «Потерянное поколение, потерянное поколение!…» Оно было потерянным в четырнадцатом, а потом был сорок первый! В старом Муроме, у окна с видом на красную станционную водокачку, спустя пятнадцать лет после войны полковник в отставке Пашенцев скажет своему внуку: «Ты ещё не читал Льва Толстого, а уже взялся за Ремарка, ты не можешь судить о войне!» У того же окна с видом на станционную водокачку он будет стоять и думать: «Улицы Бонна наводняют военные, с идеи Lebensraum снова стёрта архивная пыль. Снова безумие охватывает Германию и барабанный бой разносится по Европе. Колонны маршируют под окнами, где творит Генрих Бёлль. Опять — потерянное поколение, вдовы и сироты войны… А сражение на Барвенковском? А битва под Курском? Когда, чьим отцам суждено поставить точку?…» — будет стоять у окна и смотреть на проходящие поезда; война не пометила его дом смертью, у него есть жена и внук, жена, которая по шесть месяцев в году лежит в туберкулёзной больнице, и внук, с упоением читающий Ремарка… Все это будет, и полковник в отставке примется за мемуары, а пока — он ещё никакого представления не имеет о том, что будет. «Тигр» в пяти метрах от бруствера; кажется, Пашенцев даже видит глаза тех, кто направляет на окоп эту лязгающую махину, нацеливает жерло орудия. Мгновение — и чёрное днище, как заслонка, с грохотом захлопнется над окопом, мгновение — и все потонет в пыли и чадном дыму. Каждый раз наступает в бою такая минута, когда Пашенцев не может командовать ротой — ничего не видно, ни справа, ни слева, ни впереди, ни позади; каждый окоп превращается в маленькую самостоятельную крепость; сознание исчезает, и овладевает тысячелетний инстинкт предков: «Я или меня!…» Пашенцев успел ещё раз окинуть взглядом окоп и оценить прочность стен, успел рассмотреть, что делали Ухин и Пяткин: старшина поясным ремнём стягивал связку гранат, а Ухин, бледный, продувал телефонную трубку; успел подумать, что старшина всегда был храбрым, что он обязательно швырнёт связку в танк и подорвёт его, что ещё в том бою надо было представить его не к медали «За отвагу», а к «Звёздочке», а Ухин — этот не совершит подвига, его и раньше, в том бою пришлось под пистолетом посылать на линию соединять порывы; успел вспомнить: «Отец погиб на германской. Мать знала и день, и час, когда он был убит, знала ещё до того, как получила похоронную. В тот день она была в поле, жала; упала на полосе и схватилась за сердце; соседи отливали её водой. Потом мать всю жизнь рассказывала о своём предчувствии… Что будет с женой и Андрюшкой, если танк сейчас придавит меня в окопе?» — и об этом успел вспомнить и подумать и даже представить в мыслях дом, подъезд, комнату с окном на водокачку — сейчас там тоже утро, Андрюшка смотрит в окно, а жена схватилась за сердце и присела на стул. «Что с тобой, мама?» — «Ничего, пройдёт. Может быть, с отцом что-нибудь?» — скажет эти слова и потом всю жизнь будет вспоминать о своём предчувствии… «Тигр» с рёвом и скрежетом перевалил через бруствер и накрыл днищем окоп. И сразу такое ощущение, будто поезд неожиданно на полном ходу ворвался в туннель: и громче грохот, и притупленней, и угарный дым от паровоза вползает в окопную щель, а перед глазами мелькают жёлтые пятна туннельных фонарей, и чувство опасности обострено — вдруг своды рухнут? — и эта опасность кажется смешной, потому что своды никогда не рухнут, тысячи составов прошло и ещё тысячи пройдут под ними, потому что — сколько раз пропускал Пашенцев вражеские танки через свой окоп, а потом бросал им в хвост гранаты. Это же он собирался повторить и сейчас, но его опередил старшина Пяткин. Старшина выпрыгнул из окопа — Пашенцев хорошо видел, как выпрыгнул старшина, как размахнулся, чтобы бросить связку гранат, как затем припал на колено и ещё с колена хотел размахнуться, но только беспомощно откинул руку и повалился на траву. «Убит!» — это слово ворвётся в сознание чуть позже. «Старшина лежит, танк уходит!» Пашенцева словно волной выбросило из окопа, он ещё пробежал несколько шагов и метнул в уходивший танк гранату.
- Предыдущая
- 29/45
- Следующая