58 1/2 : Записки лагерного придурка - Фрид Валерий Семенович - Страница 28
- Предыдущая
- 28/99
- Следующая
С Хлам Озера всю бригаду перевели на лесобиржу, где можно было не надрываться на работе.
Каргопольлаг — лесной лагерь. На лесоповальных лагпунктах заготовляли древесину. Стволы деревьев по реке — молевым сплавом — приплывали к нам, на комендантский, и попадали на лесобиржу. Это была очень большая рабочая зона, обнесенная колючей проволокой и заставленная штабелями леса.
Бревнотаска вытягивала из затона шестиметровые баланы[33] и поднимала на высоту примерно трехэтажного дома. Там цепь волокла бревна по длинной узкой эстакаде, а крепкие ребята вагами скидывали их на штабеля: на какой — сосну, на какой — ель, на какой — спичосину.
Моя задача была проще. Я стоял с багром в руках на середине штабеля и помогал бревнам скатываться вниз, где другие зеки оттаскивали их в сторону, сортировали и пускали в разделку. Пост мой удобен был тем, что оперевшись на багор и слегка покачиваясь, я мог время от времени отдыхать и даже дремать: издали это выглядело как работа. Если же бригадир или десятник оказывались в опасной близости, тут уж надо было вкалывать по-настоящему.
Зеки умеют извлекать выгоду из любой ситуации. Так, мой товарищ Саша Переплетчиков поймал козу, забредшую за ограждение. Ее убили, а тушу разделали циркульной пилой. Развели костер, наскоро поджарили козу и всей бригадой схавали без соли.
Всю осень я ходил на лесобиржу. Шкурил баланы, учился распознавать, какой лес пойдет на рудстойку, какой — на деловую древесину, какой — на дрова. А вот управляться с топором и пилой так и не научился. И что интересно: другие работяги не попрекали меня неумелостью, видели, что стараюсь.
Уставал, конечно. По утрам не хотелось вставать, идти на работу. Но за отказ, можно было угодить в ШИЗО, штрафной изолятор. ШИЗО — это карцер, в лагерном просторечии — кандей или пердильник. Голые нары, триста граммов хлеба в день — не очень приятная перспектива. Но некоторые шли на это. Прятались под нарами, на чердаках. Их, конечно, искали. Кого найдут — волокли на развод.
Разводом называется процедура отправки на работу. Бригады выстраиваются перед воротами. У нарядчика в руках узкая чисто строганная дощечка: на ней номера бригад, количество работяг. (Бумага дефицитна, а на дощечке цифры можно соскоблить стеклом и назавтра вписать новые.) Конвоир и нарядчик по карточкам проверяют, все ли на месте, и если все — бригада отправляется на работу. А если кого-то нет — задержка, пока не отловят и не приведут отказчика. Если фельдшер вынесет приговор — «здоров», придется встать в строй.
У нас на комендантском развод шел под аккомпанемент баяна. Освобожденный от других обязанностей зек играл бодрые мелодии — для поднятия духа.
На разводе можно было увидеть много интересного. На меня большое впечатление произвел такой эпизод: блатарь-отказчик вырвался из рук надзирателей, скинул с себя — с прямо-таки немыслимой быстротой! — всю одежду до последней тряпки, закинул один валенок на крышу барака, другой за зону и плюхнулся голым задом в сугроб. При этом он орал: «Пускай медведь работает, у него четыре лапы!»
Помощники нарядчика под общий смех — развлечение, все-таки, — выкинули его за ворота. Ничего — оделся, пошел трудиться.
У блатных было много картинных способов продемонстрировать нежелание работать — например, прибить гвоздем мошонку к нарам. Своими глазами этого я не видел, врать не буду. Но мне рассказывали, что одного такого, прибившего себя — правда, не к нарам, а к пеньку — побоялись отдирать. Пришлось спилить пень и вместе с пострадавшим отнести на руках в лазарет.
Расположением вольного начальства пользовались бригадиры, умевшие выгнать на работу всех своих работяг. («Незлым тихим словом» этого, конечно, не добиться было).
Таким бригадирам разрешались некоторые вольности. Один, здоровенный мужик под два метра ростом, забавлялся, например, тем, что тайно выносил в рабочую зону свою возлюбленную. Тридцатью годами позже мы с Юликом видели в Японии, как мать макака носит на груди детеныша. Так вот, точно таким манером, цепляясь руками за шею, а ногами обвив талию, маленькая щупленькая девчонка пристраивалась на бригадирской груди и он, запахнув полушубок, спокойно проносил ее мимо надзирателей. Один раз попался — но обошлось, посмеялись только.
… Голый отказчик в сугробе, девчушка под полушубком — в обоих случаях дело происходило зимой. Это значит, что на общих работах я оставался до первых морозов. Не очень долго — но за это время и в лагере, и в мире произошло немало событий: началась и кончилась война с упомянутой выше Японией, объявили амнистию. И двое из моих однодельцев, Миша Левин и Нина Ермакова вышли на свободу: под амнистию попадали все, у кого срок был не больше трех лет — независимо от статьи. Мишке с Ниной здорово повезло: кроме них я видел только одного «политика» которому дали три года.
Это был Коля Романов, парашютист — но не немецкий, а советский. Его вместе с группой десантников выбросили над Болгарией в самом начале войны. По сведеньям нашей разведки, болгары все поголовно были за русских. Поэтому Коле и его товарищам велено было: как приземлятся, сразу идти в первую попавшуюся деревню и организовать партизанский отряд. Братушки не выдадут!.. Умное начальство так уверено было в успехе, что ребят даже не переодели в какие-нибудь европейские шмотки. На них были красноармейские гимнастерки — правда, без петлиц — или юнгштурмовки. Всех их, конечно, сразу же выловила болгарская полиция. До конца войны Коля просидел в софийской тюрьме, никаких военных секретов не выдал (по незнанию таковых) и оказался так стопроцентно чист даже перед советским законом, что отделался, можно сказать, легким испугом: по статье 58-1б измена родине, дали всего три годочка. В другой стране дали бы, возможно, медаль — за страдания — и денежную компенсацию.
На Лубянке в одной камере с Юлием Дунским сидел французский офицер, который скрупулезно подсчитывал, сколько денег ему выплатят, когда он вернется на родину, и до какого звания повысят — но это там, это «их нравы». А у советских собственная гордость…
Из внутрилагерных событий той осени отмечу, во-первых, повальную эпидемию поноса со рвотой, дня на три парализовавшую наш лагпункт. Болели все без исключения, и работяги, и придурки, в том числе врачи с фельдшерами.
Вообще-то за все десять лет я хворал раза два — и несерьезно: например, чесоткой. Ну, намазали в санчасти серной мазью, и все прошло. А простужаться не простужался, хотя было где. Видимо, напряженная лагерная жизнь мобилизовала какие-то скрытые резервы организма. У многих даже язва желудка проходила — чтобы вернуться уже на воле. Говорят, так же было на фронте.
Но тогда, на комендантском, от унизительной хвори не спасся никто. Лечили по-простому: выпиваешь две поллитровые банки тепловатого раствора марганцовки, бежишь в уборную, блюешь и все прочее — а после терпеливо ждешь, когда эта мука кончится. Ждать приходилось недолго: не больше двух-трех дней…
Другое событие, куда более приятное, касалось меня одного: приехал на свидание отец. В войну он преподавал в военно-медицинской академии, был подполковником медицинской службы. А до революции, в царской армии, капитаном, что соответствует майору в советской (советскому капитану соответствовал штабс-капитан). Мы с ребятами смеялись: за двадцать пять лет профессор Фрид продвинулся по армейской лестнице только на одну ступеньку, не густо!.. Мой арест на родителях почти не отразился: маму, лаборантку, попросили уволиться из поликлиники НКВД, но дали отличную характеристику. А отцу — он был директором и научным руководителем Института Бактериологии — вместо положенного к какому-то юбилею ордена дали не то медаль, не то орден поменьше. Вот и все. Ему в жизни везло: в 37-м всех директоров бактериологических институтов пересажали как вредителей, а в отцовском никого не тронули. Какое-то время он один снабжал весь Советский Союз вакцинами и сыворотками. Но страху Семен Маркович в том недоброй памяти году натерпелся…
- Предыдущая
- 28/99
- Следующая