«Из пламя и света» - Сизова Магдалина Ивановна - Страница 91
- Предыдущая
- 91/120
- Следующая
ГЛАВА 23
Уже несколько дней Лермонтов не находил себе места ни в Царском, ни в Петербурге. Молчание Одоевского не давало ему покоя. Не только на его письма к Александру Ивановичу, но и на запрос, посланный им начальнику Одоевского, вот уже сколько времени не было никакого ответа.
Он лежал без сна на диване в своем кабинете и думал об Одоевском, стараясь отогнать от себя тяжелые мысли.
Столыпин осторожно, без стука приоткрыл дверь кабинета и вошел своей твердой походкой.
— Монго?! — очень довольный, проговорил Лермонтов, отодвигаясь на своем диване, чтобы Столыпин мог сесть рядом. — Как я тебе рад! Откуда ты?
— От одного… довольно важного лица, — сказал Столыпин, вытирая платком мокрый от дождя лоб. — Просто невозможная погода!
— Да, Монго, — вздохнул Лермонтов. — И невозможная тоска. Представь, до сих пор никакого ответа от Одоевского! Хоть бы что-нибудь о нем узнать, все-таки легче! Хуже всего ничего не знать. Это такой чудесный человек!..
— Да, Миша, все, кто его встречал, отзываются о нем восторженно, — задумчиво ответил Столыпин.
— Ах, Монго, ты не знаешь его так, как я узнал, ты не знаешь, какой это человек! Всегда он во что-то углублен мыслью, и задумчив, и серьезен… И вдруг развеселится и засмеется таким звонким детским смехом. Я чувствовал в нем всегда какое-то спокойствие духа, хотя он все время помнил и скорбел о страданиях человечества. И я уверен, что люди, которые хоть раз с ним встречались, никогда его не забывают. А стихи его?! Мне кажется, я совершил преступление, ничего не записав, хотя бы тайком. Ты послушай только, какая прелесть!
…Вот я повторяю его слова и точно вижу опять блеск его глаз, слышу чудесную музыку его голоса…
Уверяю тебя, Монго, что, если бы напечатать его стихи, литература наша отвела бы ему место рядом с первоклассными поэтами… Боже мой, когда же я хоть что-нибудь о нем узнаю?!
Столыпин помолчал и, убрав свой платок, сказал, не глядя на Лермонтова:
— Я кое-что… узнал, Мишель.
Лермонтов сел на диване и, положив руки на плечи Столыпина, повернул его к себе лицом.
— Где он, Монго?
— Все там же. В Лазаревском форте.
— Он… болен?
— Мне пишут, что болен.
— Кто пишет? Где это письмо? Дай его мне!
— Оно у меня дома, я не знал, что заеду к тебе. Завтра я его тебе, разумеется, дам.
Лермонтов молчал, пытливо всматриваясь в лицо Столыпина.
— Алексей Аркадьевич, — проговорил он, наконец, очень медленно, — скажи мне правду: ему плохо?
В наступившей тишине бил по стеклам осенний дождь.
— У-мер?.. — спросил Лермонтов одними губами.
Столыпин молча наклонил голову.
…Лермонтов лежал, отвернувшись к стене, и плечи его вздрагивали от рыданий. Столыпин наклонился и дотронулся до его руки.
— Миша, — сказал он мягко, — ты поплачь, милый, а я поброжу еще немного и вернусь к тебе.
Когда через несколько дней Лермонтов писал эти строки об Одоевском, он чувствовал такое же глубокое, острое горе, как если бы потерял родного брата.
ГЛАВА 24
Было у него три дома, куда он мог прийти огорченным, или усталым, или взволнованным и откуда уходил всегда утешенным и окрепшим.
Если выдавался тоскливый день и возникало в душе желание видеть не скучных представителей обычного «beau monde'a»,[45] а людей мысли и искусства, он ехал к князю Владимиру Федоровичу Одоевскому. В его доме встречались, беседовали, спорили, слушали музыку или приезжих знаменитых актеров люди различных общественных слоев и самых различных профессий.
Владимир Федорович, писатель и знаток музыки, до 1826 года жил в Москве, объединяя вокруг себя кружок мыслящей, интересующейся искусством молодежи, потом в связи с переменой службы переехал в Петербург.
В его доме по вечерам всегда можно было слушать игру братьев Виельгорских и особенно часто непризнанную светом музыку Глинки, которого он был пламенным поклонником.
С ним можно было поделиться каждым сомнением и каждой радостью творческой жизни. И для Лермонтова было великой поддержкой его теплое участие и тонкое понимание искусства.
Приветливый со всеми, к Лермонтову он относился с особой нежностью и, завидя его в дверях среди толпы своих гостей, кричал, бывало, покрывая шум и жужжание многочисленных голосов:
— А-а, Михаил Юрьевич, давно пора, давно пора! Идите-ка сюда! Ну, что вы еще там написали? Я после ваших последних стихов всю ночь не спал от восторга, клянусь вам! Ну, идите-ка, я вас обниму.
Когда ему хотелось поговорить о Пушкине, о его жизни, привычках и услышать острое и умное, а подчас и резкое слово, он шел к Александре Осиповне Смирновой и, поднявшись по широкой лестнице в ее изящную приемную, с неизменным волнением смотрел в ожидании хозяйки на несколько безделушек, принадлежавших Пушкину и переданных в этот дом его вдовой.
Александра Осиповна входила своей обычной легкой походкой и, чувствуя себя еще слабой после недавно перенесенной тяжелой болезни, устраивалась полулежа на узеньком диванчике, а он садился у ее ног и несколько мгновений молча любовался прекрасными глазами, воспетыми Пушкиным.
— Я очень боюсь за вас, Лермонтов, — сказала она однажды задумчиво, — но вы отвечаете на все мои страхи шутками, которым нельзя не смеяться, а серьезно говорить с вами совсем невозможно. Я хочу вас уберечь от беды, — добавила она. — Хотя вы и разные совсем, но вы мне часто напоминаете дорогого нашего Сверчка, и я боюсь, как бы и с вами не случилось чего-нибудь плохого.
— Спасибо!.. — сказал он тихо и быстро вышел.
Дом Карамзиных был третьим домом, где он находил — и в лице вдовы великого историка и в лице его дочери — неизменную поддержку, сочувствие и непоколебимую веру в его дарование.
Именно в этот дом пришел он, потрясенный горем, когда узнал, что человек, ставший за время его кавказской жизни одним из лучших его друзей, дорогой его сердцу Александр Иванович Одоевский умер.
Грустный, просидел он у них весь вечер.
— После Пушкина, — сказал он тихо, собираясь уходить, — это для меня вторая большая утрата.
— Какая же была первая? — ласково спросила Софи Карамзина. — Кто еще у вас умер?
— Умер? — повторил он. — Нет, она жива. Так же, как и я.
45
«Большого света».
- Предыдущая
- 91/120
- Следующая