«Из пламя и света» - Сизова Магдалина Ивановна - Страница 50
- Предыдущая
- 50/120
- Следующая
— Чем их там в юнкерском-то кормят? Не дай боже, порченого дадут! — говорила Елизавета Алексеевна как-то вечером Раевскому, укладывая в корзину свертки разных величин. — Святослав Афанасьевич, ты уж, батюшка, нынче не запаздывай. Третьего дня на целый час опоздал! Мишенька, наверно, совсем проголодался ожидаючи.
— Что вы, Елизавета Алексеевна, они там только отужинали, когда я пришел.
— Ну, какой там ужин, опомнись, друг мой! Лучше б его и не было. Ты скажи Мишеньке, чтоб он его и не пробовал. Вот тут все, что надо, что он любит, на два дня должно хватить.
— Как на два дня? Одному-то? — в ужасе восклицает Раевский, глядя на заполняющуюся корзину. — Да тут на целый эскадрон!
— Пустяки говоришь! Ты не забудь, что у Мишеньки там друзья. Все, чай, голодные. Много ли ему самому-то от этих посылок остается? Ну, иди, Святославушка, пора. Все готово! Прохор донесет корзину.
— Нет, Елизавета Алексеевна, еще рано. Сейчас меня и не пустят.
— А ты с заднего крыльца!
— И с заднего не пустят. Сейчас там ужин. Еще полчаса не будут пускать и не вызовут ко мне Мишеля.
— Еще полчаса? — Бабушка недоверчиво косится на часы. — Часам у меня большой веры нет. Вечно врут.
— Я, бабушка, проверил. Немножко еще посижу.
— Ну, посиди, коли так.
Через минуту, посмотрев еще раз с сомнением на часы, а потом на Раевского, Елизавета Алексеевна присаживается к нему и задумчиво говорит:
— Объясни ты мне, друг мой, военным-то разве пристало сочинителями быть?
— А почему нет?
— Да не идет как-то одно к другому. Вот и письмо Мишенька получил от Лопухиной Мари из Москвы. Пишет она в нем, что если, мол, будете сочинять, то не делайте этого никогда в школе и не показывайте ничего вашим товарищам, потому как иной раз самая невинная вещь доставляет нам гибель.
— Да это-то верно, но ведь совсем не писать Мишель тоже не может…
Большие английские часы бьют четверть. Бабушка смотрит на часы и говорит:
— Святославушка, дружок, отправляйся-ка. Время уж!..
Хотя все еще рано, Раевский не возражает больше и уходит, а бабушка еще долго сидит у окна, поглядывая в сторону Синего моста, на силуэт огромного здания, где живет теперь и, как ей рассказывают, бьется на страшных эспадронах ее внук.
Но эспадроны что! Куда страшнее эспадронов была тоска, о которой ничего не знала бабушка, — тоска, охватившая железным кольцом душу ее внука с первых же дней его новой, избранной им самим жизни, изменить которую он уже не мог.
ГЛАВА 7
В первые же дни после переезда в Петербург Лермонтов побывал на Фурштадтской улице, у дома Алымова. Этот дом знали многие. Он без труда его нашел и долго стоял невдалеке от подъезда, но Пушкина так и не дождался…
Через некоторое время он пошел туда вновь. Несколько карет возле подъезда и ярко освещенные окна сказали ему, что Пушкин дома. Он подошел к самым окнам, и вдруг сердце его залила горячая волна радости: в освещенном окне, отчетливо выделяясь темным силуэтом, мелькнула кудрявая голова, остановилась на минуту — и откинулась кверху… Это был Пушкин!
Теперь юнкер Лермонтов шел к другой квартире Пушкина, на Пантелеймоновскую улицу.
Ненастная погода гнала редких прохожих по домам. Но в этом доме, где ряд темных окон выходил на улицу, вероятно, не было никого. Наконец в двух больших окнах появился свет и передвинулся в третье окно. Лермонтов подошел ближе… Старик лакей задернул плотную штору сначала на одном окне, потом на другом, потом на третьем, словно оберегая дом от любопытных взглядов.
Он вздохнул и пошел домой. Но, проходя мимо подъезда, услыхал несколько слов:
— Что же, не приехали господа-то?
— Барыня и барышни тут, а Александр Сергеевич в Москву изволили отбыть, а там и дальше поедут. Сказывали, к концу ноября ждать.
Лермонтов медленно побрел по опустевшим улицам, повторяя пришедшие ему на память строчки. Он их недавно где-то прочитал и запомнил.
Он никогда не переставал удивляться тому, что каждая строка Пушкина казалась ему такой же близкой, как его собственная.
«Пушкин любит осень и, может быть, после Москвы опять поедет в свое Болдино», — подумал он, с грустью вспомнив Тарханы.
Ему было тоскливо в этот вечер. И он хотел если не увидеть Пушкина, то хотя бы постоять около его дома, зная, что он где-то там, за этими стенами, ходит по комнатам, читает стихи, смеется или вот так же грустит… Но Пушкина не было.
Ночь. Сквозь замерзшие окна кажутся совсем тусклыми и без того неяркие фонари. Цепочка их протянулась вдоль улицы и сливается где-то вдали с морозным мраком.
В спальне тишина. Весь день промучившись на холоде с шагистикой, крепко спят юнкера. Чуть свет протрубят зорю под окнами, и надо будет вставать.
Как мучительно слушать этот мерный храп! Лермонтов старается заснуть, но это невозможно. И он лежит с открытыми глазами и думает о своей повести. Стихи писать здесь и пробовать нечего. Лира умолкает в этих стенах, глухих к ее голосу. Но повесть — другое дело. Для нее он кое-как урывает время и прячет ее от всех и прячется сам от всяких расспросов, от любопытных взглядов юнкеров. Он знал, что тема его повести никому здесь не может быть интересна. Но любопытство вызвал бы самый факт существования какого-то сочинения, о котором автор предпочитает лучше не говорить. И большинство его новых товарищей искало бы и за этими строчками, как везде и всегда, легкого и веселого романа. А кто-нибудь, чтоб выслужиться, пожалуй, еще сообщит по начальству, чем занимается юнкер Лермонтов тайком от всех и о чем написано в его тетради. Вот и Мари Лопухина пишет, чтоб он остерегался плохих товарищей и не доверял своих мыслей всем и каждому.
Мари Лопухина… Как давно не был он в милом его сердцу доме, не видел Мари!.. Не видел Вареньки!
Он стал думать о Вареньке, стараясь представить себе ее лицо до мельчайшей черточки, но оно словно уплывало в туман. Вот оно стало совсем смутным, как свет за морозными окнами, и совсем маленьким… И с этой мыслью о Вареньке он, наконец, заснул.
Рассвет морозного и ветреного дня чуть окрасил небо над замерзшим каналом. А во дворе уже трубят зо?рю, и сосед по койке кричит над самым ухом:
— Лермонтов! Ты что, в карцер захотел? Давно не сидел, верно?
И другой лениво отзывается из своего угла:
— Да уж два дня гуляет на воле. Пусть полежит, о барышнях помечтает. Сейчас ему надзиратель покажет барышню…
— Господа юнкера, — кричит звонко молодой краснощекий надзиратель, — после молитвы и завтрака — все в манеж! Без опозданий! Сегодня будете заниматься учебной рысью!
«Какой же сегодня день? — думает Лермонтов, поспешно затягивая ремень. — Вторник как будто… По вторникам… по вторникам Павлов читает на третьем курсе…»
Он вздыхает и, потирая замерзшие руки, сумрачный и молчаливый, направляется прямо в манеж.
А впереди еще два бесконечных года этой мертвечины. О боже, зачем он здесь?!.
- Предыдущая
- 50/120
- Следующая