Охота на медведя - Катериничев Петр Владимирович - Страница 2
- Предыдущая
- 2/89
- Следующая
— Вы напрасно полагаете, милая леди...
— Скажите, доктор, — перебила врача мисс Джонс, едва справившись с возникшим вдруг чувством острой антипатии к сидящему напротив психиатру, — а дядя Роджер...
— С ним проблем нет. Вот только... Сейчас он постоянно пытается связаться с Москвой, с неким Сержем Корсакофф и Теодором Гринефф. И несколько взвинчен и обескуражен неудачей этих попыток. У сэра Джонса были компаньоны в Советской России?
— Я ничего про это не знаю. — Девушка улыбается. — В семьдесят третьем меня еще не было. Думаю, даже мои родители тогда еще учились в школах. В разных штатах. Скажите, могу я, увидеться с дядей Роджером?
— Сегодня он немного переутомлен. Ему рекомендован дневной сон.
— Вот как? Тогда... вы не могли бы передать ему эти кексы к чаю? Дядя их очень любит.
— Не беспокойтесь, мисс Джонс, мы помним обо всех его пристрастиях и следуем им. В конце концов, один из самых богатых финансистов Соединенных Штатов заслужил к себе и самое внимательное отношение. — Доктор замолчал, добавил после короткой паузы с мягкой улыбкой:
— К тому же это его клиника.
Глава 1
Бескрайнее заснеженное поле, лес темнеет вдали, а у края — засыпанная по самые ставни деревенька да церковь на взгорке. Путник бредет через замерзшую замершую реку по черному бесснежному льду, как по пузырчатой бездне, бредет сквозь молочную влажную пелену пронизанного лунным светом тумана. Солнце зашло, но на .западе еще мерцают из-за занесенного горизонта косые всполохи малинового и сиреневого, будто подсвечивая ночь отблесками всех бывших и будущих пожаров... Путник бредет через поле и через ночь уже целую вечность... И падает снег, засыпая и дома, и тропку, и путника, и храм на взгорке, который, кажется, светится сам собою... Снег падает тихо, нежно, словно желая сокрыть до поры светлую тайну, хранимую этим народом и этой землей...
...А дальше — была тьма. Кромешная. И из этой тьмы прямо на Олега неслись яркие желтые огни... Он замер, сердце запульсировало близким ужасом небытия, но фары несущегося автомобиля проскочили словно сквозь него. А потом — был скрежет железа, лучи света косо пронзили пространство и замерли, беспомощно глядя в близкое небо. Снежинки падали и искрились в этом странном свете, и казалось — там, в дальней дали, свет этот сливается с сиянием и — теряется в высоком таинстве бесконечности...
Гринев открыл глаза и смотрел теперь в ночь. Постепенно он различил и сводчатый небеленый потолок из плотно пригнанных досок, и смутный силуэт рядом на постели. Облегчения оттого, что катастрофа оказалась лишь сном, не наступило. Олег, закрыв глаза, видел теперь камень — темный рубин цвета густой медвежьей крови... Сердце ныло тупой болью, словно где-то внутри застрял туго скрученный комок.
Огонек спички вспыхнул, вырывая у тьмы край света. Олег увидел свое расплывающееся изображение в стекле темного окна: твердый подбородок, жесткая линия рта и черные провалы под глазами. Прикурил, взял с прикроватной тумбочки полупустую бутылку дорогого «Мартеля», сделал несколько глотков из горлышка, в две затяжки спалил сигарету и снова лег.
Закрыл глаза; ему вспомнилась поминальная трапеза, подруги мамы — с красными веками, сослуживцы отца; он сам, облаченный в черный пуловер и в черном галстуке. Олег не вслушивался в слова соболезнования, они были ритуальны и ничего не значили и не стоили отдельно от повода, от роковой случайности, собравшей здесь всех этих людей. Таких разных. Слишком разных.
Строки из «Бусидо сосинсю» пришли на память сами:
"Хорошему воину надлежит заботиться о родителях.
Вставший на путь воина должен постичь сокрытую от многих связь корней и ветвей фамильного древа. Воин, не постигший этого таинства, не сможет уразуметь сути и смысла священного долга". Да. Хорошему воину надлежит заботиться о родителях. Поздно. Сколько он лежал без сна — час, два, три?.. Посмотрел на часы, присел, опустив ноги на коврик, потерянно глядя прямо перед собой. Точечка сигареты вспыхивала то и дело, освещая его лицо, запавшие щеки, черные расширенные зрачки.
Из-за плеча появилось заспанное лицо девушки.
— Ты что так рано?
— Не спится.
— Ты стонал во сне. Тебе кошмар приснился?
— Не помню. Мне пора.
— Угу. — Девушка снова уткнулась головой в подушку.
Уже одетый, Гринев подошел к окну, слегка приоткрыл занавеску и посмотрел в новый день так, словно боялся его; глаза прищурены, как от нестерпимого света. Подошел к кровати, положил на тумбочку три сотенные долларовые бумажки.
Девушка снова открыла глаза:
— Ты добрый. Мы же ничего не делали даже. Ты просто спал.
— Мне было тепло. Это не так мало.
— Приходи еще, ладно? Просто так приходи.
Олег вышел из подъезда. Дальний московский микрорайон. Дома одинаковы, серы, хмуры, Гринев озирается, словно пытаясь понять, где он, как попал сюда.
Запахивает пиджак, стараясь защититься от вялой утренней мороси или — от той стужи, что поселилась в душе. Замечает в первом этаже одного из домов крохотное кафе, заходит.
Олег сидит за столиком, перед ним, на крахмальной скатерти, большая чашка кофе и рюмка водки. Ни к чему он еще не притрагивался: сидит и смотрит в пустоту.
— Чтой-то, сынок, ты сам не свой, — подходит к нему пожилая женщина.
Видно, в этот ранний час она здесь и за официантку, и за повариху, и за хозяйку. Подсаживается:
— Ты извини, что запросто вот так, а только... Ты щас как мальчонка потерянный... Случилось чего?
Олег молчит.
— А все одно — не сиди так. Всякое в жизни бывает, а сиднем сидеть — ничего не высидишь, кроме тоски горькой. Домой пойди, дом — он всегда дом.
Тепло там.
— Нет у меня дома. Так, жилище.
— Жена ушла?
— Родители... погибли... — Это Гринев произносит словно через силу. Может быть, потому, что лицо у женщины — искреннее, участливое... — Папа разбился на машине. Зимой. Мама умерла тем же вечером. Как узнала.
— Это горе.
— Какой-то встречный фарами ослепил, и все. — Голос у Гринева как сухой пергамент. — Получилось, убил двоих.
— И пожалиться тебе, видать, некому... Да ты не замыкайся, не совестись, жалей себя, коль жалеется, вот только на жизнь не обижайся. Всяко в ней, в жизни, бывает.
— Да не себя я жалею. Просто... я уже никогда не смогу сказать им, как я их люблю.
— Глупый... Про то и слов никаких не надо, они, я чаю, и так это знали. И тебя, видать, любили не для себя, а чтоб тебе хорошо было. Вот ты и вырос совестливый. Добрые родители были.
— Добрые.
— В том и беда: как сиротой остаешься, понимаешь: никто уже тебя не будет любить всякого и просто потому, что ты есть. Только ты не горюй, сынок. Добрые — они кроткие, неприметные, а дела их живут после долго. И в тебе жить будут.
Злые — те на виду: они и силу, и роскошь свою выказывают, и души нестойкие тем в смуту приводят... И словечко какое сейчас в моду вошло: «крутой»! Не «бедный», не «богатый», не «добрый», — в тех словах и «беда», и «добро», и «Бог» слышатся, а в этом что, в «крутом»? Неподступность одна, словно утес какой заброшенный да Богом забытый, откос, с которого падать — легче легкого. — Женщина вздохнула. — Ты знаешь чего, парень, ты скрепись. Да дело делай. Дело, я чаю, есть у тебя?
— Есть.
— А родители на тебя смотреть будут да радоваться.
— Смотреть?
— А то. Это они для тебя умерли, а для Бога — живые. — Женщина перекрестилась. — И знать о том людям дано, чтобы эту жизнь по совести жить.
Ладно, заговорила я тебя. А пойду-ка я тебе яишенку поджарю. Ты стопочку выпей, а заразой этой все ж шибко не завлекайся: облегчения она не дает, только мгу на душу ложит, хуже морока, вот в нем, в том мороке, точно пропадешь. Когда теряешь близких — это как яма холодная, уж я знаю, только водкою ее не согреешь. Ты, милый, по сторонам оглянись, людей добрых рассмотри. Их много, живых.
Женщина скрылась в подсобке. Олег посидел немного, двумя глотками допил кофе, оставил на столике деньги и вышел прочь.
- Предыдущая
- 2/89
- Следующая