Беглецы - Карпущенко Сергей Васильевич - Страница 28
- Предыдущая
- 28/79
- Следующая
– Да! – вздохнул Василий Чурин. – К воле-то оно еще труднее привыкается, чем к неволе. Но, сударь, стало быть, готовим галиот?
– Готовим!
Волей ли – неволей, но под суровым смотрением Чурина, командовать умевшего, закипела на берегу работа. Расставили палатки для ночлега, стали из амбаров паруса носить, раскатывали, просушивали, проветривали, латали, если надо было. Вырубали из каната такелаж бегучий: марса-фалы, брам-фалы, кливер-фалы, тросы, шкоты. Вязать узлы учились: штыки простые и короткие, рифовые, шкотовые, брам-шкотовые, стопорные и еще дюжину других узлов. Готовили сетки, трапы, леера, острапливали блоки. Наспех рангоут исправляли: стеньги, брам-стеньги, марсы, салинги, реи – и возили на корабль. Вооружали галиот рангоутом и такелажили его уже лишь самые умелые и навычные, что отыскались среди артельщиков. Сам Чурин руководил работой, зло матерился, бил мужиков промеж лопаток свинцовым кулаком, орал, но никто не перечил моряку, никто не обижался. С каждым часом в сердце каждого сознание вливалось, что на себя работают, на будущую свою свободу.
Пока одни оснащали галиот, другие наливали в бочки питьевую воду, пересыпали муку из сум в дубовые бочонки, хлеб пекли и тут же на сухари его сушили. Берег кишел людьми, раздетыми по пояс, – солнце в полдень жгло невыносимо. Работали на берегу и аманаты – купец Казаринов, Черных и с полдюжины младших воинских начальников.
– Как подвигаются дела? – с тревогой спрашивал Беньёвский Чурина, когда тот возвращался с корабля на берег.
Штурман, злой, замотанный работой, тыча пальцем в сторону «Святого Петра», грубо говорил:
– Глаза протри. Али сам не видишь? Наряжается помаленьку посудина!
Скоро галиот обрел весь свой такелаж. Стали возить на судно припасы и оружие. Грузили муку, солонину, воду, водку, порох, ружья. С Матерью Божьей на устах и другой еще матерью втаскивали на талях привезенные из Большерецка пушки, а к ним и артиллерийские припасы – ядра, ящики с картечью, гандшпуги, банники, прибойники, пыжевники. Беньёвский все время на погрузке был, торопил, не давал стоять, но не ругался, не бранил работающих, а часто спрашивал взмыленных тяжким трудом мужиков:
– Ну как, ребятушки, плыть-то желаете?
– Желаем, батька, желаем, – отвечали мужики. – Вельми охочи уплыть отсель.
– А значит, поспешайте. Не ровен час, команду по наши души вышлют.
– Будем поспешать, – соглашались мужики и с утроенной силой впрягались в работу.
Штурман слово свое сдержал – через три дня, второго мая, «Святой Петр» к плаванью уж изготовлен был. Отдали команду снимать палатки и везти их на корабль. Вдруг к Беньёвскому восемь мужиков и баб приблизились, упали в ноги, завопили:
– Отец! Не губи! Назад отпусти, в острог! Богу за тебя молиться станем!
– Пособили тебе, чем могли, а таперича дозволь восвояси идти!
Плакали некоторые даже, размазывая по чумазым лицам слезы с соплями вперемешку. Беньёвский ответил им с тяжелой яростью:
– Да вы никак ополоумели, братцы! Не губи! На погибель я вас, что ль, везу? Не ради вашего спасения? Али вы не знаете, что из Охотска пытальщики нагрянут скоро – всех засекут, всех! Зачем же вы крест цесаревичу целовали, коль вам свобода не мила?
Ему отвечал пожилой острожанин, с трудом поднявшийся с колен:
– Государь, Павлу присягали мы сердечно, по доброму нашему расположению, но сие с побегом равенство не имеет. Мы ему и в Большерецке верными останемся и Бога будем молить за него да и за вас всех...
Беньёвский нахмурился – ему неприятны были слова старика. Пожевал в раздумье губы, полез за пазуху и достал пакет, заклеенный пятью сургучными печатями:
– Ладно, вертайтесь в свой острог, раз вам пытки да истязания дороже воли. Послание, что для Сената я заготовил, в коем излагаю причины всех действий наших, в канцелярию передашь. Пусть берегут до розыска и прямо в руки наиважнейшего начальника передадут. Все, езжайте! И чтобы боты казацкие в острог отвели – мне добра чужого не надобно. А жаль мне вас все-таки. Незрячие!
В тот же день стали всем гуртом лед окалывать, в который галиот впаялся, чугунными чушками огромными. С бортов на канатах поднимали их и вниз раз за разом бросали. Брызги холодной воды до мужиков долетали, обжигали, веселили, заставляли работать бойчее. Впереди галиота, расчищая ему путь до чистой воды, взрывали лед пороховыми минами. С интересом глядели мужики на то, как взлетали на десятисаженную высоту голубые обломки. Потом увидели с берега не уехавшие еще отказчики, как перебросили с бортов на неколотый лед десятки канатов, как перебрались потом мужики с галиота на берег, с помощью досок, по льдинам перебрались, как вцепились пятьдесят человек – по двадцать пять с обеих сторон – в концы канатов, как напряглись до красноты в лицах, до дрожи в уходящих в грязь ногах, и вдруг помаленьку, аршин за аршином, двинулся двухмачтовый галиот по гавани к реке Большой. Шел корабль, раздвигая дубовым форштевнем скрипящий, хрустящий колотый лед. Слышали отказчики, как ликовали те, кто плыл сейчас на корабле, смеялись, пели. Слышали, смотрели, но не завидовали почему-то им...
Из реки Большой на рейд морской выходил «Святой Петр» уже под парусами. Мужики и бабы, вцепившись в борта, смотрели на плывущий берег с разным чувством – как и тогда, когда Большерецк покидали. Кто веселился и едва ль не плясал, кто, наоборот, печалился, молчал и тревогой томился. Истошно орали чайки, резали крыльями серую холстину посмурневшего неба прямо над парусами. Впереди и горизонта не видно было – небо и море стали единой бескрайней далью, путающей неизвестностью своей, незнакомостью и пустотой.
Беньёвский бодро вышел из каюты, что находилась на корме, сказал озорно, задорно:
– Ну, детушки, плывем? – и сам ответил: – Плывем! Ну, с Богом, с Богом!
Все с изумлением смотрели на Беньёвского. Стоял перед ними предводитель уже не в посконной казацкой поддевке, а в синем бархатном кафтане с шитьем богатым и золочеными крупными пуговицами. Из-под кафтана камзол выглядывал, тоже бархатный, синеватый тоже. Шею охватывал галстук шелковый, оборчатый, концы его на ветру трепыхались. Ноги в высокие ботфорты обуты с серебряными шпорами. Шарф цены немалой на чреслах. Над шарфом – рукояти пистолетов с оброном драгоценным. Уже не казацкая плохонькая сабелька болталась у бедра, а длинная легкая шпага с золоченым дорогим эфесом. Треуголка с позументом на голове сидела плотно, до самых глаз надвинутая, но видел каждый, что волосы свои Беньёвский уже успел убрать назад и вплести в них черную шелковую ленту. И всем показалось дивным столь быстрое превращение их предводителя.
Лицо его восторгом все светилось. С радостной повелительностью в голосе прогремел Беньёвский:
– А теперь слушайте меня! Всех душ нас в сем ковчеге семь десятков, меня включая. На корабле же заповедь первейшая – послушание беспрекословное командиру своему, коим фортуна меня над вами возвела. Так оно или не так?
– Так! Так! – шумно подтвердили мужики.
– Ну а коль так, имею к вам слово. Смотрите, берег еще рядом совсем. Кому наш вояж не по сердцу, кто к Павлу Петровичу и ко мне любовь потерял, пусть таковые на середину палубы скорее выйдут – их мы без прекословия и обид на берег ссадим. Пущай с другими нетчиками в острог плывут. Ну, давай, выходи!
Но никто не вышел. Тогда предводитель рукой махнул – вышла наперед Мавра с каким-то узелком в руках. Улыбаясь, встала недалеко от земляков своих. Беньёвский ей еще какой-то знак подал – Мавра узелком тряхнула, который, развернувшись, оказался зеленым камчатым полотнищем. Мужики вгляделись – желтой ниткой шелковой на сочном зеленом поле была вышита корона, а под нею вензель с красивой буквой «П» и римской единицей. Кто стоял поближе, разглядеть сумел искусство мастерицы и ее немалое старание, вышивавшей чисто, ровно, гладко, с намерением, должно быть, командиру потрафить.
– Ребята! – возгласил Беньёвский. – Сей прапор цесаревича взвеем мы на мачту, и будет он у нас и в счастье и в несчастье святыней нашей. Вы же в знак верности своей и цесаревичу и мне, командиру вашему, на нем сейчас же поклянетесь и прапор сей облобызаете!
- Предыдущая
- 28/79
- Следующая