Твоя заря - Гончар Олесь - Страница 30
- Предыдущая
- 30/102
- Следующая
Олекса, будто опоенный хмельным зельем, стоял торжественный и задумчивый пред жуткой высотой, которую предстояло одолеть. Не оглядываясь, ждал, пока за спиной чьи-то девичьи руки ласково поправляют на нем вышитый рушник, которым вдоль хребта прикручено, узлом заузловано стопудовое, позолотой покрытое железо, тот кованный озсрянами крест, что за плечами торчмя торчит, выше самого Олексы. И мы, ребятня, роясь там, пытаясь сквозь гурьбу девчат протиснуться к Олсксе поближе, в какой-то момент заметили, как вдруг что-то радостное осветило бледный и какой-то праздничный лик, не иначе, увидел, кого искал,- без сомнения, Надькино смуглое лицо мигнуло ему навстречу, выглянуло и исчезло среди девушек в лентах и венках! Но, видно, это сразу придало ему сил и уверенности, укрепило дух отваги, потому что даже выпрямился Олекса и, чуть улыбнувшись людям, тронулся: была не была!
- Каскадер, а все потому, что Надьку любил,- вторглась в наши раздумья девчонка, а мы лишь удивленно переглянулись и промолчали.
Должно быть, так весомо и внушительно направляются теперь космонавты к ракетам, закованные в скафандры, как отправлялся тогда он под тяжестью своей железной ноши, такой немыслимо тяжелой, что, казалось, даже земля прогибалась под Олексой при каждом его медленном, осторожном шаге.
Длиннющая лестница уже ждала его, приставленная к кирпичной стене, а где первая лестница кончалась, там ждала смельчака привязанная канатами вторая, а за нею - уступами - третья, четвертая, и так до самого купола, до наивысшей верхушки.
Замерли люди, никто не дышал на майдане, все следили за этим человеком, перевязанным рушником, который со скрещенным железом за плечами ступенька за ступенькой поднимался все выше да выше, туда, где только побо светилось голубизной, светилась сама высь. Как знать, может, и трепетная мечта будущего летчика именно в эти минуты в этой толпе из чьей-то детской души впервые проглянула в небо, возжаждав крыльев? Все меньше становился наш бесстрашный Олекса, из бандита выросший сегодня в мастера-верхолаза, и мы чувствовали, как ему все труднее дается каждая ступенька, и кто скажет, не пожалел ли он, что согласился взять на себя эту ношу, железную, страшную, хотя ведь и не каждому выпадает свершать в жизни, вот так принародно, соколиный труд мастера!.. Уже Олексу нам словно и не видно, уже только птицей в небо белеет его рубашка, да вьется чистый рушник, да расплавленным снопом золота искрится в солнечных лучах то, что юноша возносит к самому острию нацеленного в небо шпиля.
А с каждым мгновеньем как будто и сам он тает-плавится в ослепительном свете, каким-то мерцанием становится Олекса, и уже кажется нам, что один только сноп золотых лучей остался от человека, который от нас, скованных страхом на земле, удаляется, исчезает в небе... "Была не была!.."
А потом - не знаем, что произошло... Только Олекса уже на земле, в пыли лежит, все тем же рушником перевязанный. Навзничь распростерся на своем губительном железе, так и увязшем в землю. Люди окружили его, и мы, мелюзга, сквозь частокол ног тоже продираемся взглядами к его лицу, а оно такое бледное, такое белое, белес той горючей извести, которая, взрываясь где-то здесь, разносила бутылки... И такой красивый лежит он, наш Олекса, никогда его таким не видели. Капельки пота росою блестят на высоком челе, брови, как нарисованные, чернеют на смертельной белизне спокойного-спокойного лица. Распростертый в пыли, поверженный, но теперь чем-то словно более значительный, он из-под приспущенных век умиротворенно смотрел куда-то ввысь, где озерянское небо осталось без него пустым, только с золотым снопом солнца.
А нам, детворе, страшно, нас прямо мороз подирает, хотя жара стояла над Озерами и в давке можно было сомлеть.
И все-таки, зажатые среди леса сапог и босых ног, мы, мелюзга, глаз не могли отвести от Олексы. Странно, однако происшедшее не воспринималось как поражение Олексы, падение ничуть не унизило его перед нами, напротив, это трагическое падение как-то даже вознесло Олексу в наших глазах... Нет, не бандит, а Мастер на земле пред нами лежит! Уже ни озорства, ни буйства, только великий покой да трудовая усталость замерли в этой ладони, почивающей в пыли, где и козельская иконка валяется припорошенная, в испуге выроненная кем-то из рук... Не уберегла, не защитила и она!
Бесконечно тянулись минуты общего оцепенения, все были так поражены, так огорошены падением Олексы, что не вдруг решились и подступиться к нему, пока наконец откуда-то мать вынырнула и, тихо вскрикнув, упала сыну на грудь, зарылась измученным лицом в тот чистый-пречистый рушник. Может, надеялась последним усилием вдохнуть сыну жизнь? А может, увидела здесь его еще таким, каким был в зыбко?
Вот тогда и сомлела Надька в толпе девушек. Видно было, как голова ее изнеможенно лежит среди лент на чьемто плечо, бледность ее смуглых щек была для нас такой непривычной, вот-вот, казалось, упадет, и только руки подруг не дали ей, сомлевшей, упасть.
Давняя история, но отчего-то для нас важно сейчас и это уяснить: почему Надька тогда сомлела? Может, почувствовала свою вину перед Олексой, что отказала ему в любви?
Что не сумела раньше разглядеть в Олексе то, что открылось ей вот здесь, в день его вознесения? Когда вместо разбойника и бродяги увидела в нем, пусть и но надолго, пусть и поверженного, но все же человека, который оказался способен на нечто необыкновенное, соколиное,- разве не таким лежал он тогда пред нею, перевязанный рушником, в пылище...
То, что как будто должно бы уже трижды травою забвения порасти, вдруг настигает нас на дальней этой дороге, и вот мы словно совсем вблизи ощущаем тот вечно юный, неизгладимый мир, откуда все на тебя дышит полнотой бытия, силою страстей...
"Передайте Надьке, что я смеялся!"
Переговариваемся с Заболотньш о том давнем событии выясняем подробности, которые по странности до сих пор не выветрились из памяти, хотя, казалось бы, зачем нам сейчас среди сплошного безумия хайвея воображение снова выносит откуда-то из глубин души эту уже вроде и забытую сагу детских лет. гагу навсегда отшумевшей ярмарочной Украины?
XI
Проплывают мимо нас фрески чьей-то жизни, пестреют в глазах все новые и новые скопища реклам, взбирающихся на крыши и даже выше крыш, повисают в небе и прельщают вас чем-то, увещевают, агитируют, обещают вам просто рай земной, затем опять набегает полевой ландшафт, вдали на отлогих пригорках серебрятся огромные резервуары, белеют башни неизвестного назначения возведенные в ложномавританском стиле, на некоторых сферические покрытия ослепительной белизной соревнуются с небесами.
- Загадочностью веет?- подметив мою заинтересованность, спрашивает Заболотный.
- На расстоянии вон та, голубая, самая высокая башня напоминает своей главой музей Тамерлана в Самарканде.
- А это всего лишь силосная башня,- друг мои улыбается.- А по курсу левее сверкают вынесенные за город шоппнг-центры, так сказать, современные ярмарки: эи, миряне, горожане, коновалы, шаповалы, налетай, налетай!.. Ну, а дальше, па горизонте, как видишь, опять пошла урбанистика, трубы, дымы... Владения энтээровские, и среди них "мы, смятенные, словно пчелы, мчимся вдаль, к цветоносным лугам", конец цитаты...
Лиду трасса, похоже, убаюкивает, русая головка опущена, но вот, подняв глаза на водителя, девочка спрашивает, как всегда неожиданно:
Кирилл Петрович, мы сентиментальный народ?
Заболотный изображает ироническое удивление.
- С чего ты взяла?
- Нет, вы отвечайте по сути: сентиментальный?
- Видимо, да, особенно если ты имеешь в виду этих двоих своих спутников... Нас послушать... А, по-твоему, быть сентиментальным так уж плохо?
Я этого не сказала. Хотелось просто знать ваше мнение.
- Хотя это все же, видимо, изъян, рассуждает Заболотный.' Взрослые люди, мужчины, а то и знай окунаются в свои сантименты, где-то в облаках витают всю дорогу... Тебе, верно, наскучило слушать нас?
- Предыдущая
- 30/102
- Следующая