У войны не женское лицо - Алексиевич Светлана Александровна - Страница 63
- Предыдущая
- 63/65
- Следующая
Потом попала наша часть в окружение. У меня столько раненых, а не одна машина не хочет останавливаться. Тогда один раненый лейтенант дает мне свой пистолет: „Умеешь стрелять?“ Откуда я умею? Я только вижу, как стреляют. Но я взяла пистолет и пошла на дорогу останавливать машины. Там первый раз выругалась. Раненых на руках не можем забрать. Он просят: „Ребята, добейте… Не оставляйте нас так…“
Но самое страшное было впереди, самое страшное – это Сталинград… Какое там поле боя? Это город – улицы, дома, подвалы. Попробуй вытащить оттуда раненого! У меня тело было сплошной синяк. И брюки у меня все в крови. Старшина нам говорит: „Девочки, больше нет брюк, и не просите“. А у нас брюки все в крови, засохнут и стоят, от крахмала так не стоят, как от крови, порезаться можно. Пятнышка чистого нет, весной сдавать нечего. Горело все, на Волге, например, горела даже вода. Даже зимой река не замерзала, а горела. Все горело… В Сталинграде не было ни одного грамма земли, не пропитанного человеческой кровью.
Прибывает пополнение. Молодые такие, красивые ребята. И через день-два все погибают, никого нет. Я уже начинала бояться новых людей. Боялась их запоминать, их лица, их разговоры. Потому что вот они приехали, и вот их уже нет. Это же сорок второй год – самый тяжелый, самый трудный момент. Был случай, когда из трехсот человек нас осталось к концу дня десять. И когда нас столько осталось, когда стихло, мы стали целоваться, плакать, что мы вдруг живы.
На твоих глазах человек умирает… И ты знаешь, видишь, что ничем не можешь ему помочь, у него минуты остались. Целуешь его, гладишь его, ласковые слова ему говоришь. Прощаешься с ним. Ну, ничем ты ему больше не можешь помочь… Эти лица у меня вот и сейчас в памяти. Я вижу их – всех-всех ребят. Почему-то вот годы прошли, а хотя бы кого-то забыть, хотя бы одно лицо. Ведь никого не забыла, всех помню, всех вижу… (Плачет.) Нам хотелось самим им могилки сделать, своими руками, но это тоже не всегда получалось. Мы уходили, а они оставались. Бывало, забинтуешь всю голову, а он у тебя под бинтами умер. И его хоронят с забинтованной головой. Другой, если он на поле боя погиб, он хотя бы в небо смотрел. Или умирает и просит: „Закрой мне глаза, сестричка, только аккуратно“. А этого всего забинтованного, как спеленатого, в могилу кладут… Город разрушен, дома – это так страшно. Но когда люди лежат, молодые мужчины… Казалось, что сил уже нет, что больше, чем на пять минут, их у тебя уже не хватит. Март, первая вода под ногами. Валенки надевать нельзя, а я натянула и пошла. Целый день в них ползала, к вечеру стали такие мокрые, что не могла их снять. Пришлось резать. И не заболела…
Когда в Сталинграде кончилось все, нам дали задание вывозить самых тяжелых раненых на пароходах, баржах в Казань, в Горький. Это уже весна, март – апрель. Но столько еще находили раненых, они были в земле, окопах, землянках, подвалах, – их было так много, я вам передать не могу. Это был ужас! Мы всегда думали, когда выносили раненых с поля боя, то их уже не осталось, что отправили всех, что в Сталинграде самом их нет, а когда бои кончились, то их оказалось столько, что не верилось. На том пароходе, где я ехала, были люди без рук, без ног, сотни заболевших туберкулезом. Они не только физически себя потеряли, они страдали душевно, переживали. Мы должны были их лечить, уговаривать ласковыми словами, успокаивать улыбкой.
Когда нас посылали с ними, то говорили, что вот отдохнете, мол, от боев, это как бы даже в благодарность, в поощрение было. А оказалось, что это даже страшнее, чем сталинградские бои. Там с поля боя ты вытащила человека, оказала ему какую-то помощь, отдала – у тебя уверенность, что все теперь хорошо, что его увезли. Идешь, ползешь за следующим. А тут они все время на твоих глазах… Там они хотят жить, они рвутся жить: „Скорее, сестричка! Скорее, милая!..“ А тут они отказываются кушать, хотят умереть. Они сбрасывались с парохода. Мы их сторожили… Я возле одного капитана даже ночами сидела – у него не было обеих рук, он хотел с собой покончить. И один раз другую сестричку не предупредила, на несколько мнут вышла, и он бросился за борт…
Привезли мы их в Усолье, это под Пермью. Там уже стояли новые чистенькие домики, все специально для них. Как пионерский лагерь… Мы их несем, а они землю зубами рвут. Кажется, ну взяла бы любого в мужья. На руках бы его носила. Возвращаемся на пароходе назад, пустые, отдохнуть можно, а мы не спим. Девчонки лежат-лежат, а потом как завоют. Мы сидели и каждый день писали им письма. Распределили, кто кому пишет. Чтобы им хотя бы немного легче было…
И вот такая мелочь. Я после этой поездки стала прятать в бою свои ноги и лицо. У меня были красивые ноги, я так боялась, что их изуродуют. И лицо… Вот такая мелочь…
После войны я несколько лет не могла отделаться от запаха крови, он преследовал меня долго-долго. Стану стирать белье – слышу этот запах, стану варить обед – опять слышу… Подарил мне кто-то красную блузочку, а тогда же то такая редкость, материала не хватало, но я ее носить не смогла. Что на красная… Вот этот цвет я воспринимать не могла. Не могла ходить в магазины в мясные отделы… У меня муж ходил за мясом. А летом совсем не могла оставаться в городе, старалась хоть куда-то уехать. Как только лето, мне кажется, что сейчас начнется война. Когда солнце нагревало все: деревья, дома, асфальт, – все это запах имело, все пахло для меня кровью. Что бы я ни ела, ни пила, не могла отделаться от того запах! Даже чистое белье постелю, а оно мне кровью пахнет…»
И тут уже в мою память врываются другие рассказы о том, как война не кончалась днями войны, как она еще долго жила в человеческой душе.
Мария Яковлевна Ежова, гвардии лейтенант, командир санвзвода:
«Я попросилась на передовую сразу, с поезда. Шла часть – я к ней. В то время у меня было такое понятие, что с передовой я хоть на день, но раньше домой приду, чем из тыла. Маму дома оставила. Наши девчата и сейчас вспоминают: „Она не хотела в санроте быть“. И правда, приду в санроту, помоюсь, белье какое-то возьму – и обратно в свой окоп. О себе не думала. Ползешь, бежишь… Вот только запах крови… К запаху крови я привыкнуть не могла…
После войны в родильном отделении акушеркой работала – и не смогла долго. У меня аллергия к запаху крови, просто не принимал ее организм. Столько я этой крови на войне видела, что больше уже не могла. Больше организм ее не принимал… Ушла из „родилки“. Ушла на „Скорую помощь“. У меня крапивница была, задыхалась…»
Бэлла Исааковна Эпштейн, младший сержант, снайпер:
«После войны в Минске пустили первый трамвай, и я в этом трамвае ехала. И вдруг трамвай остановился, все кричат, женщины плачут: „Человека убило! Человека убило!“ А я одна сижу в вагоне, я понять не могу, почему плачут. У меня не было такого чувства, что это страшно. Столько трупов недавно видела. Я не реагировала.
А потом вернулось это чувство, опять стало страшно, если увижу мертвого человека. Где-то через год ко мне это чувство вернулось. Я стала нормальная…»
Но вернемся к рассказу Тамары Степановны Умнягиной, он еще далеко не окончен, хотя она уже говорит о майских днях сорок пятого:
«Майские дни сорок пятого… Помню, что мы много фотографировались. Были очень счастливы… Девятого мая – все кричат: „Победа! Победа!“ Не верится. А что делать теперь? Как же кончилась? А что делать теперь?
Стреляют… Что у кого есть, из того стреляют.
– Сейчас же прекратить стрелять! – приказывает командир.
– Все равно патроны останутся. Зачем они? – недоумевали мы.
Что бы к ни говорил, я слышала одно слово – Победа! Вдруг страшно захотелось жить! А как красиво мы все начнем сейчас жить! Надела все свои награды и попросила, чтобы меня сфотографировали. Почему-то хотелось среди цветов. Сфотографировалась в какой-то клумбе…
Седьмого июня у меня было счастье, была моя свадьба. Часть устроила нам большой праздник. Мужа я знала давно: он был капитан, командовал ротой. Мы с ним поклялись, если останемся жить, то поженимся после войны. Дали нам месяц отпуска…
- Предыдущая
- 63/65
- Следующая