Граф Монте-Кристо - Дюма Александр - Страница 72
- Предыдущая
- 72/308
- Следующая
– Ах, отец, отец, – воскликнул Максимилиан, – если бы вы могли остаться с нами!
– Если я останусь, все будет иначе; если я останусь, участие обратится в недоверие, жалость – в гонение; если я останусь, я буду человеком, нарушившим свое слово, не исполнившим своих обязательств, короче, я буду попросту несостоятельным должником. Если же я умру, Максимилиан, подумай об этом, тело мое будет телом несчастного, но честного человека. Я жив, и лучшие друзья будут избегать моего дома; я мертв, и весь Марсель со слезами провожает меня до последнего приюта. Я жив, и ты стыдишься моего имени; я мертв, и ты гордо поднимаешь голову и говоришь: «Я сын того, кто убил себя, потому что первый раз в жизни был вынужден нарушить свое слово».
Максимилиан горестно застонал, но, по-видимому, покорился судьбе. И на этот раз если не сердцем, то умом он согласился с доводами отца.
– А теперь, – сказал Моррель, – оставь меня одного и постарайся удалить отсюда мать и сестру.
– Вы не хотите еще раз увидеть Жюли? – спросил Максимилиан.
Последняя смутная надежда таилась для него в этом свидании, но Моррель покачал головой.
– Я видел ее утром, – сказал он, – и простился с нею.
– Нет ли у вас еще поручений, отец? – спросил Максимилиан глухим голосом.
– Да, сын мой, есть одно, священное.
– Говорите, отец.
– Банкирский дом Томсон и Френч – единственный, который из человеколюбия или, быть может, из эгоизма, – не мне читать в людских сердцах, – сжалился надо мною. Его поверенный, который через десять минут придет сюда получать деньги по векселю в двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков, не предоставил, а сам предложил мне три месяца отсрочки. Пусть эта фирма первой получит то, что ей следует, сын мой, пусть этот человек будет для тебя священен.
– Да, отец, – сказал Максимилиан.
– А теперь, еще раз прости, – сказал Моррель. – Ступай, ступай, мне нужно побыть одному; мое завещание ты найдешь в ящике стола в моей спальне.
Максимилиан стоял неподвижно; он хотел уйти, но не мог.
– Иди, Максимилиан, – сказал отец, – предположи, что я солдат, как и ты, что я получил приказ занять редут, и ты знаешь, что я буду убит; неужели ты не сказал бы мне, как сказал сейчас: «Идите, отец, иначе вас ждет бесчестье, лучше смерть, чем позор!»
– Да, – сказал Максимилиан, – да.
Он судорожно сжал старика в объятиях.
– Идите, отец, – сказал он.
И выбежал из кабинета.
Моррель, оставшись один, некоторое время стоял неподвижно, глядя на закрывшуюся за сыном дверь; потом протянул руку, нашел шнурок от звонка и позвонил.
Вошел Коклес. За эти три дня он стал неузнаваем. Мысль, что фирма Моррель прекратит платежи, состарила его на двадцать лет.
– Коклес, друг мой, – сказал Моррель, – ты побудешь в передней. Когда придет этот господин, который был здесь три месяца тому назад, – ты знаешь, поверенный фирмы Томсон и Френч, – ты доложишь о нем.
Коклес, ничего не ответив, кивнул головой, вышел в переднюю и сел на стул.
Моррель упал в кресло. Он взглянул на стенные часы: оставалось семь минут. Стрелка бежала с неимоверной быстротой; ему казалось, что он видит, как она подвигается.
Что происходило в эти последние минуты в душе несчастного, который, повинуясь убеждению, быть может, ложному, но казавшемуся ему правильным, готовился во цвете лет к вечной разлуке со всем, что он любил, и расставался с жизнью, дарившей ему все радости семейного счастья, – этого не выразить словами. Чтобы понять это, надо было бы видеть его чело, покрытое каплями пота, но выражавшее покорность судьбе, его глаза, полные слез, но поднятые к небу.
Стрелка часов бежала; пистолеты были заряжены; он протянул руку, взял один из них и прошептал имя дочери.
Потом опять положил смертоносное оружие, взял перо и написал несколько слов. Ему казалось, что он недостаточно нежно простился со своей любимицей.
Потом он опять повернулся к часам; теперь он считал уж не минуты, а секунды.
Он снова взял в руки оружие, полуоткрыл рот и вперил глаза в часовую стрелку; он взвел курок и невольно вздрогнул, услышав щелканье затвора.
В этот миг пот ручьями заструился по его лицу, смертная тоска сжала ему сердце: внизу лестницы скрипнула дверь.
Потом отворилась дверь кабинета.
Стрелка часов приближалась к одиннадцати.
Моррель не обернулся; он ждал, что Коклес сейчас доложит ему: «Поверенный фирмы Томсон и Френч». И он поднес пистолет ко рту…
За его спиной раздался громкий крик; то был голос его дочери. Он обернулся и увидел Жюли; пистолет выпал у него из рук.
– Отец! – закричала она, едва дыша от усталости и счастья. – Вы спасены! Спасены!
И она бросилась в его объятия, подымая в руке красный шелковый кошелек.
– Спасен, дитя мое? – воскликнул Моррель. – Кем или чем?
– Да, спасены! Вот, смотрите, смотрите! – кричала Жюли.
Моррель взял кошелек и вздрогнул: он смутно припомнил, что этот кошелек когда-то принадлежал ему.
В одном из его углов лежал вексель на двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
Вексель был погашен.
В другом – алмаз величиною с орех со следующей надписью, сделанной на клочке пергамента:
Приданое Жюли.
Моррель провел рукой по лбу: ему казалось, что он грезит.
Часы начали бить одиннадцать.
Каждый удар отзывался в нем так, как если бы стальной молоточек стучал по его собственному сердцу.
– Постой, дитя мое, – сказал он, – объясни мне, что произошло. Где ты нашла этот кошелек?
– В доме номер пятнадцать, в Мельянских аллеях, на камине, в убогой каморке на пятом этаже.
– Но этот кошелек принадлежит не тебе! – воскликнул Моррель.
Жюли подала отцу письмо, полученное ею утром.
– И ты ходила туда одна? – спросил Моррель, прочитав письмо.
– Меня провожал Эмманюель. Он обещал подождать меня на углу Музейной улицы; но странно, когда я вышла, его уже не было.
– Господин Моррель! – раздалось на лестнице. – Господин Моррель!
– Это он! – сказала Жюли.
В ту же минуту вбежал Эмманюель, не помня себя от радости и волнения.
– «Фараон»! – крикнул он. – «Фараон»!
– Как «Фараон»? Вы не в своем уме, Эмманюель? Вы же знаете, что он погиб.
– «Фараон», господин Моррель! Отдан сигнал, «Фараон» входит в порт.
Моррель упал в кресло; силы изменили ему; ум отказывался воспринять эти невероятные, неслыханные, баснословные вести.
Но дверь отворилась, и в комнату вошел Максимилиан.
– Отец, – сказал он, – как же вы говорили, что «Фараон» затонул? Со сторожевой башни дан сигнал, что он входит в порт.
– Друзья мои, – сказал Моррель, – если это так, то это божье чудо! Но это невозможно, невозможно!
Однако то, что он держал в руках, было не менее невероятно: кошелек с погашенным векселем и сверкающим алмазом.
– Господин Моррель, – сказал явившийся в свою очередь Коклес, – что это значит? «Фараон»!
– Пойдем, друзья мои, – сказал Моррель, вставая, – пойдем посмотрим; и да сжалится над нами бог, если это ложная весть.
Они вышли и на лестнице встретили г-жу Моррель. Несчастная женщина не смела подняться наверх.
Через несколько минут они уже были на улице Каннебьер.
На пристани толпился народ.
Толпа расступилась перед Моррелем.
– «Фараон»! «Фараон»! – кричали все.
В самом деле, на глазах у толпы совершалось неслыханное чудо: против башни Св. Иоанна корабль, на корме которого белыми буквами было написано «Фараон» («Моррель и Сын», Марсель), в точности такой же, как прежний «Фараон», и так же груженный кошенилью и индиго, бросал якорь и убирал паруса. На палубе распоряжался капитан Гомар, а Пенелон делал знаки г-ну Моррелю. Сомнений больше не было: Моррель, его семья, его служащие видели это своими глазами, и то же видели глаза десяти тысяч человек.
Когда Моррель и его сын обнялись тут же на молу, под радостные клики всего города, незаметный свидетель этого чуда, с лицом, до половины закрытым черной бородой, умиленно смотревший из-за караульной будки на эту сцену, прошептал:
- Предыдущая
- 72/308
- Следующая