Конец одного романа - Грин Грэм - Страница 30
- Предыдущая
- 30/32
- Следующая
Когда я получил книжку и дал ему, он стал поспокойней. Но я беспокоился, потому что доктор сказал, рисковать больше нельзя, в среду поедем в больницу, а если есть свободная койка, так сегодня. Значит, я не спал, тосковал по моей бедной жене, беспокоился за мальчика. Не постесняюсь сказать Вам, мистер Бендрикс, что я очень молился. Я просил Бога, а потом я просил жену что-нибудь сделать. Если на небе кто-нибудь есть, она-то уж там, и еще я попросил миссис Майлз. Если взрослый мужчина способен на такое, не надо удивляться, что мальчику всякое видится. Когда я утром проснулся, температура была 99, живот не болел, так что доктор пришел и сказал, что подождать можно. Мальчик сказал ему, что боль забрала миссис Майлз, тронула правую сторону живота, Вы уж простите за нескромность, и надписала ему книжку. А доктор сказал, его нельзя беспокоить, книжка его нервирует. При таких обстоятельствах я бы не хотел ее держать…"
Я перевернул листок, там был постскриптум: «На книжке что-то написано, но это, конечно, очень давно, когда м-с Майлз была маленькая, только я не могу ему объяснить, а то боли вернутся. Ваш А. П.». Я посмотрел на первую страницу. Карандашом были выведены шаткие буквы, как в других книгах, где маленькая Сара Бертрам записывала свои поучительные стишки:
Я пошел в столовую с книгой в руке.
– Что там? – спросил Генри.
– Книга,– сказал я.– Вы читали, что там написано?
– Нет, а что?
– Так, совпадение. Кажется, суеверным можно быть и без католичества.
Я дал ему письмо; он прочитал его и вручил священнику.
– Не нравится мне это,– сказал Генри.– Сара умерла. Я не хочу, чтобы о ней болтали.
– И я тоже.
– Это вроде сплетен.
– Никто не сказал о ней ничего плохого,– вмешался отец Кромптон, кладя на стол письмо.– Ну, я пойду.
Но не двинулся, все глядел на письмо.
– Какая там надпись? – спросил он. Я толкнул к нему книгу и сказал:
– А, это давно написано! У нее такие надписи во всех книгах.
– Время – странная штука,– сказал отец Кромптон.
– Конечно, мальчику не понять, что она не сейчас написала.
– Святой Августин спрашивал, откуда берется время. Он решил, что оно идет из будущего, которого еще нет, в прошлое, которого уже нет, через настоящее, у которого нет длительности. Не думаю, что мы понимаем время лучше, чем ребенок.
– Я не имел в виду… Он встал.
– Не расстраивайтесь, мистер Майлз,– сказал он.– Это показывает только, какая хорошая женщина ваша жена.
– Что мне с того? – сказал Генри.– Она в прошлом, ее уже нет.
– Человек, который писал письмо, очень разумен. Совсем неглупо молиться мертвым, а не только о них.– И он сказал снова: – Она была очень хорошая женщина.
Тут я не выдержал. Наверное, меня довело его благодушие – я чувствовал, что его не проймешь никаким доводом. Он, видите ли, так хорошо понял ту, кого и знал-то несколько часов, ну – дней, а мы знали годами. И я сказал:
– Ничего подобного.
– Бендрикс! – крикнул Генри.
– Она могла провести любого мужчину,– говорил я,– даже священника. Она вас обманула, как мужа, как меня. Она всегда врала.
– Она не притворялась.
– У нее были другие любовники, не только я…
– Вы не имеете права,– резко сказал Генри.
– Оставьте его,– сказал отец Кромптон.– Не трогайте его, несчастного.
– Мне не нужна профессиональная жалость. Приберегите ее для своих кающихся.
– – Не вам приказывать, кого мне жалеть, мистер Бендрикс.
– Каждый мог с ней спать.
– И не вам говорить о покаянии. Я двадцать пять лет исповедую. Мы не можем сделать ничего, чего бы не сделали святые до нас.
– Мне не в чем каяться, кроме неудачи. Идите к своим свечкам, к своим четкам, в свою мерзкую будочку.
– Вы найдете меня там, когда хотите.
– Это я захочу? Не люблю грубить, но я вам не Сара. Не Са-ра.
Генри сказал:
– Простите, отец.
– Ничего. Я видел страдающих. Никак я не мог пробить броню его благодушия. Отодвинув стул, я ответил:
– Нет, отец. Я не страдаю. Я ненавижу. Я ненавижу ее, потому что она потаскушка, и его, потому что она в него вцепилась, и вас с вашим Богом, потому что вы ее у нас забрали.
– Вы умеете ненавидеть,– сказал отец Кромптон. Я чуть не плакал, я никак не мог причинить им боль.
– А ну вас к черту! – сказал я и хлопнул дверью, пускай сидят. «Пускай учит Генри своей премудрости,– думал я.– Если я не с тобой, я буду один. Всегда. Да могу я во все это поверить! Закрою глаза, посижу и поверю, что ты пришла ночью к этому мальчику, коснулась его, спасла. Я тоже просил тебя спасти от меня эту девицу, и ты мне тут же подсунула твою мамашу, так бы они сказали. Но если я поверю в это, я поверю в твоего Бога. Я должен буду Его любить. Лучше уж любить тех, с кем ты спала».
«Надо быть разумней,– думал я, поднимаясь по лестнице.– Сара умерла, мертвых не любят так, как живых, а она – не жива, ее нет. Я не должен верить, что она жива». Я лег, закрыл глаза, попытался быть разумным. Если я и сейчас ненавижу, могу ли я ее любить? Можно ли любить и ненавидеть сразу? Или я себя ненавижу? Книги, которые я так ловко пишу, писательскую хватку, которая велела мне соблазнить женщину, чтобы собрать материал. Тело, которое так много наслаждалось, но не могло выразить того, что было в сердце, и недоверчивую душу, которая послала Паркиса, чтобы он присыпал пудрой звонки, рылся в корзинах, крал наши тайны.
Я вынул из ночного столика ее дневник, открыл наугад и прочитал:
«Господи, если бы я могла Тебя ненавидеть, что бы это значило?» И я подумал: «Ненависть к Саре – это любовь к ней, ненависть к себе – тоже любовь». Я не стою ненависти – я, Морис Бендрикс, автор «Честолюбивого хозяина», «Увенчанного облика», «Могилы на берегу». Бендрикс-писака. Если Ты есть, думал я, никто кроме Тебя, даже Сара, не стоит ненависти. «Иногда я ненавидела Мориса, но я бы и ненавидеть не могла, если бы я его не любила. Господи, если бы я могла Тебя ненавидеть!..»
Я вспомнил, как Сара молилась Тому, в Кого не верила, и заговорил с той, в кого не верил. Я сказал: «Ты принесла в жертву нас обоих, чтобы я не умер, но разве это жизнь без тебя? Хорошо тебе любить Бога. Ты умерла. Ты с ним. А я болен жизнью, страдаю здоровьем. Если я Его полюблю, я не могу тут же умереть. Мне придется что-то делать. Я трогал тебя, целовал – когда любишь, что-то делаешь. Незачем говорить, чтобы я не страдал, как тогда, во сне. Если я вот так полюблю, всему конец. Когда я любил тебя, я не хотел есть, не глядел на женщин, а полюблю Его – все будет пусто без Него. Я даже работать не смогу, больше не буду Бендриксом. Сара, я боюсь!»
Проснулся я в два часа ночи, спустился в кладовку, взял печенья, выпил воды. Мне было стыдно, что я так говорил о ней при Генри. Священник сказал, что мы не можем сделать ничего, чего уже не делали святые. Быть может, это так, если речь идет о блуде и убийстве, это грехи яркие, крупные, а может святой завидовать, делать подлости? Ненависть моя была мелкой, как моя любовь. Я тихо открыл дверь и посмотрел на Генри. Он спал, не выключив света, прикрыв рукой глаза. Когда не видно глаз, не узнаешь человека. Да, он был просто человек, один из нас, словно первый враг, которого солдат встречает на поле боя,– мертвый, неизвестный, не белый и не красный, а человек, такой же, как он. Я положил у кровати два печенья на случай, если он проснется, и выключил свет.
Книга не ладилась (я понимал, что только трачу время, но куда же его девать?), и я пошел прогуляться, послушать наших ораторов. Один из них развлекал меня в давние дни, и я обрадовался, что он опять на месте. У него не было ни политической, ни религиозной миссии – он, бывший актер, просто читал стихи, играл сценки. Слушателям он предлагал назвать что угодно, кто-то кричал, скажем: «Старый Мореход»,– и он тут же с выражением читал четыре строки. Какой-то шутник сказал: «Тридцать второй сонет Шекспира»,-он прочитал четыре строки, тот стал спорить, а он ответил: «У вас плохое издание». Оглядев тех, кто слушал, я увидел Смитта. Может быть, он меня первый увидел, потому что стоял ко мне чистой щекой – той, которую она не целовала; но взгляда моего избегал. Почему я вечно лез к тем, кто знал ее? Я протиснулся к нему и сказал:
- Предыдущая
- 30/32
- Следующая