За что? - Чарская Лидия Алексеевна - Страница 37
- Предыдущая
- 37/58
- Следующая
Затем, помолчав немного, проговорила:
— Ты мне сейчас же покажешь это письмо, сию же минуту, Lydie!
— Ни за что! — вырвалось у меня так горячо и неожиданно, что даже мачеха удивленно вскинула на меня глазам.
— Ты мне покажешь письмо сию же минуту! — повторила она еще более веско, выговаривая, членораздельно каждое слово.
Не знаю, что сделалось со мною. Мне показалось такой обидной, отвратительной слабостью отдать ей письмо моего друга, в котором многое ей покажется, может быть непонятным и над которым она даже, пожалуй, посмеется в душе… О, нет! тысячу раз нет! Я не покажу ей письма…
Между тем рука ее уже протягивалась к конверту, который теперь я держала у груди, плотно прижав его к сердцу. Еще минута и оно очутится в ее пальцах.
— Lydie! В последний раз говорю я тебе: отдай мне письмо!
— Нет, нет и нет! — вскричала я.
И прежде чем она могла ожидать этого, я быстро скомкала письмо в руках, в одну секунду сунула его в рот и стала скоро, скоро жевать его.
— Вот! — проговорила я, оканчивая мою работу и выплевывая на землю какую-то грязно-белую массу, — вот что сталось теперь с письмом!
Я хотела прибавить еще что-то и обомлела. Перед нами стоял «солнышко» с таким суровым лицом, какого я еще в жизни моей не видела у него.
— Вот, Alexis, взгляни, как отличается твоя девочка, — произнесла мачеха.
Отец ничего не ответил. Оп взял меня за руку и повел. Мы прошли в зловещем молчании всю дубовую аллею, потом большую площадку для крокета, потом поднялись на балкон, а оттуда вошли в летний кабинет отца с темно-зеленою кожаною мебелью, огромным письменным столом и бесчисленными картинами, развешенными по стенам. Храня то же гробовое молчание, «солнышко» подвел меня к дивану, приподнял и посадил очень глубоко, так что спина моя уперлась в кожаную спинку дивана. Потом строго сказал:
— Сиди здесь до тех пор, пока не одумаешься и не попросишь прощения у мамы… И если ты этого не сделаешь и, вообще, если еще раз повторится что либо подобное, то я перестану любить тебя… Пере-ста-ну лю-бить, Лида! Понимаешь?
Он перестанет меня любить! Он, мое «солнышко», он, мой папа-Алеша! Он, без которого мне радость не в радость! Жизнь не в жизнь!
«Папа! — хотелось мне крикнуть, — папа, не говори так! Папа! Милый! Голубчик! Солнышко! Не пугай так твою Лидюшу! Папа, золотенький, драгоценный, ненаглядный мой, я умру, умру, понимаешь, умру, если ты перестанешь любить твою дурную, злую девочку!»
Слова рвались у меня прямо из сердца, губы дрожали… Я готова была упасть на колени и целовать ноги моего отца…
Но, вместо всего этого, я сурово сдвинула брови и, глядя на него исподлобья, угрюмо проговорила:
— Зачем было брать меня от тетей, если ты решил не любить меня? Я была бы у них счастливее! Да!
— Лидя!..
Я не узнала в первую минуту, кто сказал это, так глух и странен казался голос, произнесший мое имя. Я медленно подняла голову и искоса глянула на папу. Лицо его было очень бледно, и нижняя челюсть тряслась.
— Лидя! — произнес он голосом, в котором слышались зараз и скорбь, и страдание, и печаль, и угроза.
Мое сердце сжалось при виде этого разом потемневшего, осунувшегося лица. Злое, маленькое сердце! Оно не участвовало должно быть в ту минуту, когда, смело глядя в самые глаза отца, я проговорила, торопясь, волнуясь и задыхаясь от невообразимого прилива горя, злобы, муки:
— Да! Да! Зачем ты отнял меня от них, от Лизы, Оли, Лины и Ульяши?.. Мне было хорошо там с ними… Они окружили меня самыми нежными заботами… Они полюбили меня… А здесь… Господи! Господи! До чего я несчастна! Здесь теперь никто уже меня не любит… Ты должен отвезти меня к ним… Ты должен, должен, должен, папа! Я не хочу быть больше с мачехой… Не хочу! слышишь? Отвези меня! Сейчас же, сию минуту отвези!..
Я судорожно рыдала, вздрагивая всем телом, и едва не захлебнулась слезами на последних словах.
Снова наступило молчание, зловещее молчание. Слышно было только, как оса бьется о стекло, не находя выхода на волю…
Мой отец смотрел на меня, скрестив руки на груди, стоя перед диваном, в углу которого в конвульсивных рыданиях билась маленькая фигурка. И вот его большие руки протянулись ко мне, мягко, но сильно охватили мои плечи, приподняли меня, и в следующую же минуту я стояла перед ним, вся трепещущая от охватившего меня припадка острого отчаяния.
— Слушай, девочка! — произнес над моей головою твердый и звонкий, как звук металла, голос, — ты никогда не вернешься к ним… больше того, ты никогда не увидишь их больше, потому что они своей безумной любовью избаловали тебя, своей нежностью изнежили, своей лаской изнервничали тебя… Ты не увидишь их больше, повторяю тебе, ни за что, никогда!.. — Это решено!..
Затем, громко вздохнув, он прибавил:
— А теперь ты должна сейчас же пойти к маме и просить прощенья у нее…
И с этими словами он круто повернулся и вышел из комнаты. Его шпоры еще звенели в отдалении, когда я быстро вскочила с дивана и, подняв свое залитое слезами лицо к небу, прокричала:
— Ты видишь, Господи, какая я несчастная! Я не могу больше, не могу, не могу!..
Потом я быстро повернулась к двери и прошептала чуть слышно:
— Вы решили, что я не вернусь больше к тетям, вы не пустите меня к ним, к моим дорогим, не отдадите им, так я уйду сама! Да, уйду, убегу! Убегу! Сегодня же убегу! Это так же верно, как то, что зовут меня Лидией Воронской!
Я быстро вызвала в своей памяти милые образы моей дорогой второй мамы Лизы, крестной Оли, Лины, Ульяши. Я их всегда любила бесконечно, но в эту минуту мне казалось, что я обожала их… Самая любовь моя к «солнышку» померкла и побледнела, казалось, как бледнеет сияние утренней звезды перед рассветом. Я видела их, только их, моих тетей…
Ведь «солнышко», — так решала я в уме, — не любит меня больше, или, по крайней мере, он сказал, что разлюбит, если я не попрошу прощения у «нее»…
Просить прощения у нее! Ни за что! Ни за что на свете! Лучше умереть!
А еще лучше убежать! Вот именно, убежать к ним, к моим добрым феям!
«Иду, милые, к вам! Иду! Скоро-скоро увидимся!..» — шептала я в каком-то сладком экстазе, протягивая руки вперед к милым, слабо намеченным, туманным образам, вся сгорая на том огне, который пожирал меня.
— Lydie! Puis je entrer?[22] — послышался голос m-lle Тандре за дверью.
— Ма petite Lydie![23] — говорит она сладким голосом, осторожно проскользая в дверь кабинета, — ma petite Lydie, разве это так трудно попросить прощения у вашей доброй maman?
— Прощения? Ни за что!
Я скрещиваю руки на груди и топаю ногою.
— Ах, как можно!.. — теряется француженка и вдруг, как бы разом спохватившись, говорит:
— А какую чудесную лодочку купил вам сегодня папа!.. Она уже спущена на воду… Не хотите ли прокатиться по Неве? Дворник Никанор гребет отлично…
Лодка! Это новость! Сердце мое вздрагивает от радости. Но тут же я вспоминаю как раз вовремя: чтобы иметь право кататься на лодке — необходимо попросить прощения… Нет!
И в следующую же минуту — я полна негодования и гнева.
— Уйдите! — кричу я исступленно, глядя злыми глазами в лицо Тандре, — уйдите, говорят вам! Мне никого и ничего не надо!
Она испуганно пятится к двери и исчезает за ней, бормоча что-то весьма двусмысленно о маленьких «демонах в юбках».
— Никого мне не надо! Никого! Никого! — кричу я и с новым рыданием кидаюсь на кожаную софу кабинета.
— Как никого? И меня не надо вам даже, маленькая русалочка? — раздается милый знакомый голос с резким, иностранным акцентом.
Живо заинтересованная, я поднимаю голову.
Точно колдун какой-то в сказке появляется всегда неожиданно и странно Большой Джон.
Должно быть ему жарко, потому что он обмахивается шляпой, стоя в окне.
— Ба-а! — восклицает он с комическим видом. — Опять наказана маленькая русалочка!
- Предыдущая
- 37/58
- Следующая